Витовт, разбитый Едигеем, мыслит теперь через Тохтамышевых потомков добиться-таки своего, а Едигей? Понял ли наконец, что Витовт ему не союзник, что, погромивши русский улус, он только расчистил дорогу своим недругам, тому же Джелаль эд-Дину?! Что в Орде, в нынешней рассыпающейся Орде, где каждый оглан хочет быть ханом, единственно твердое для него – русский улус? И великий князь Московский в борьбе за Нижний Новгород мыслит свергнуть Джелаль эд-Дина и посадить на ордынский престол его брата, Керим Берды, и ждет, что старый Идигу поддержит его притязания! А согласен ли старый Идигу на подобный обмен? Хотя его ставленник, Темир-Салтан, сам пошел против Идигу, заставив его бежать в Хорезм! Кто же ныне является действительным хозяином Большой Орды? Уже не Идигу? А тогда Витовт? Но ежели Витовт – это смерть. Русь оказывается в кольце, а там отпадают Новгород Великий, за ним Псков, и торговый путь, серебряная река, текущая от Новгорода Великого до Нижнего Новгорода, река, питающая московского володетеля, иссякает, и кончается все…
Или ты еще в силах, старый Идигу, спасший Русь на Ворскле и разгромивший ее пять лет назад, вновь спасти свой русский улус, сокрушив Джелаль эд-Дина, этого Витовтова ставленника?
– Серебро я дам! – говорит Василий Дмитрич. – Дам, сколько надобно. Не хватит – займем у купцов.
* * *
Василий Услюмов нашел Керима все еще недужным и в нищете. Ордынские родичи Василия едва только не голодали.
Сидели в юрте за скудным дастарханом, толковали о делах, с оглядом – о Идигу, который, слышно, отай собирал своих доброхотов в Орде, осторожно – о жестоко-своенравном Джелаль эд-Дине (Зелени-Салтане).
– Где Пулад?
– Служит хану! – коротко отвечает Керим, и в голосе ни осуждения, ни горечи, просто повестил об удачливом соратнике (я вот не служу, не удалось, а он – служит) и молчит. Пьет монгольский зеленый с молоком и жиром, слегка солоноватый чай.
– Не ушел в Ургенч? – не столько спрашивая, сколько утверждая, говорит Василий, и тоже молчит, и много после прошает: – Придет?
Керим подымает на бывшего сотника нарочито безразличный взгляд. Опрокидывает пустую чашку донышком кверху. Отвечает коротко: «Ты позовешь – придет». – О деле больше ни слова. Только молча глянут в глаза один другому, да Василий пробормочет вполгласа:
– Русский князь дает серебро!
Керим склоняет голову, как о само собой разумеющемся.
– Пуладу можно верить? – вопрошает Василий, когда уже выпит чай. На Востоке в разговорах о серьезных вещах никогда не торопятся.
Юлдуз не было. Керим сумел отдать ее третьей женой в богатую юрту старого юзбаши, ныне откочевавшего к Аралу, и, опять же по слухам, в Ургенч, к самому Идигу. Повспоминали, поплакали.
Бабы наперебой тискали «татарчонка» – как завели прозывать на Руси Васильева сына. Кевсарья-Агаша ходила счастливая. Василий, отчаянно торгуясь, купил-таки тестю, выпросив деньги у Кошкина, на рынке жеребую кобылу и два десятка овец, на развод. Больше пока не мог. Хоть и ценил Иван Кошкин нового русского киличея своего и доверял ему паче других, но мог лишь за дело платить. А дела пока не было, а нынешняя скудота задела и его посольские доходы.
Меж тем Лутонин младший отпрыск, названный по деду Услюмом, – ражий мужик, на двадцать седьмом году, красавец, кровь с молоком, успевший уже и жениться, и двоих детей сотворить, – был наверху счастья. После лесной глухомани шумная Москва, еще более шумный разноязыкий Нижний, плосколицые кочевники, невиданные доселе верблюды, огромные стада скота, роскошь глазури, покрывавшей ханские дворцы, юрты, всадники в остроконечных шапках, на мохнатых двужильных степных лошадях, горцы в оружии, отделанном серебром, – все было внове, все привлекало взор. Похудел, почернел, многажды обгорал на солнце, восторженными глазами озирал людское скопище, и Василий радовался счастью племянника, и тихо грустил, как давно это было, когда и ему так вот, внове и ярко, бросались в очи чудеса иных земель! И как теперь подчас долили его и усталь, и пыль, и натужные старания бедного Керима и ему подобных выбраться из нищеты, поправить свои рассыпающиеся хозяйства…
– Хочешь, возьму тебя на Русь, Керим? – спросил как-то Василий своего бывшего нукера. Тот глянул увлажненными глазами, свесил голову:
– Спасибо, сотник! А только кому я такой нужен? Хворый – не воин. Да уже и стар! И русской работы я не разумею, все одно. И вера не та! Тут хоть дочери когда навестят, да вот сынишка растет, последыш, тоже назвали Керимом, в отца, так и зовем теперь – молодой Керим и старый Керим! – Он поерошил черную головенку прильнувшего к нему худенького большеглазого мальчишки в латанном-перелатанном полосатом халате и кожаных ичигах на босу ногу. И Василий поскорей отвел глаза, так жаль стало этого татарчонка, который, когда и ежели вырастет, уже не узрит его, Василия, и станет ходить в походы на Русь за полоном, и зорить, и сиротить таких же, как он теперь, только русоголовых отроча-русичей.
Зелени-Салтан был страшен и непредставим, как и его отец, великий Тохтамыш. В Орде покойного Тохтамыша упорно считали великим, связывая с этим несостоявшимся Батыем мечту о древней державе Чингизидов[132], мечту, изменившую им всем и уже невосстановимую в нынешней суете и которах, степную мечту. С Зелени-Салтаном надо было кончать, и поскорей!
На несколько дней, пока творились посольские дела, Василий оставил Кевсарью-Агашу у отца с матерью. Очень той хотелось повидать Юлдуз, но так и не смогла, так и расстались, не повидавшись, зато «татарчонок» – сын, которого с трудом оторвали от тещи, обливавшейся слезами на расставании, очаровал всех. Он уже бойко произносил выученные им татарские слова. «Толмачом растет! – посмеиваясь, говорил Василий. – Гляди, Керим, опосле меня будет к вам в гости наезжать!»
С Пуладом и еще с тремя сотниками удалось встретиться, наконец. Собрались в юрте Керима. Сидели на кошмах, скрестив ноги, пили кумыс. Выяснилось, что Джелаль эд-Дином недовольны многие, и также многие ждут Идигу. Следовало навестить и известить этих «многих», а тем часом прояснело, что и беки недовольны самоуправством этого Тохтамышева сына, всерьез поверившего в свою исключительность. Даже те, кто привел его к власти, начинали роптать. От наследника великого Тохтамыша ждали даров и наград, ждали послаблений своему самоуправству и не желали терпеть самоуправств поставленного ими нового хана. Повторялось все то, что и предвидел (всегда предвидел!) мудрый Идигу, и не хватало только единой воли, дабы совокупить недовольных и повести за собой.
К отъезду Василия Дмитрича Василий Услюмов и Иван Кошкин могли повестить ему, что все готово, что надобно только серебро, а Иван Всеволожский по пальцам перечислял эмиров и беков, кто, по его мнению, будет драться за Джелаль эд-Дина, кто против, и кто начнет выжидать, чем кончится очередная ордынская замятня.
С клевретами Идигу уже встречались, уже нашли общий язык, и теперь следовало вызывать Идигу, к которому намерил ехать вместе с Василием Услюмовым сам Всеволожский. Накануне Василий вызвал Услюма, Лутонина сына, спросил безразлично: «Поедешь в Хорезм, в Ургенч?» Тот аж подпрыгнул: «Вестимо, дядя!» – Василий бледно усмехнул: «Тогда собирайся враз и не говори никому о том!»
…Пустыня. Пыль. Изредка по окоему пронесется летучее стадо джейранов. Редкие юрты по дороге. Василий помогает парню, что еще не обык ездить верхом сутками, день за днем, и при этом отчаянно краснеет, и боится, что его отправят назад, но держится, храбрится, очень хочет угодить дяде и не ударить лицом в грязь!
Почему Василий забрал именно этого, младшего племянника, он и сам не знал толком. Верно, почуял в мужике ту каплю неуемности, которая не позволяет сидеть дома, в спокойной, извечно повторяемой смене работ и деревенских празднеств. Да, и семью создал, и детей нарожал, а как рад сейчас! Как горят глаза, хотя и изнемог, и пот заливает глаза, и порою худо становит от расплавленного диска солнца над самою головою, да и на что, навроде, тут смотреть? Пустыня! Кустики саксаула, ящерки, мгновенно исчезающие в песке, соленая вода в редких, пересыхающих озерах…
Боярин Иван Всеволожский сидит в седле прямо, «блюдет себя», не позволяет расслабиться, и не поймешь – то ли ему все нипочем, то ли он на последнем пределе, но даже и тогда, умирая от жары и безводья, не забудет боярского, княжеского достоинства своего. И Василий, изредка бросая на него косые взгляды, думает, что невесть какой благостыни надобно ждать от этого ражего, по-княжески красивого мужа, который и в далекий Хорезм поехал не без тайного умысла какого: не хочет ли Кошкина передолить в ордынских делах? Иван Федорыч и нравен, и груб порою, а все как-то ближе этого вельможи, в котором так и не умерла смоленская княжеская спесь!
Немногие всадники рысят следом и посторонь. Давеча добыли джейрана, обжарили над дымным костром из саксаула и сухих кизяков, наелись свежатины. Вода в бурдюках кончается, а обещанного колодца все нет – пустыня! Степной неоглядный простор, день за днем, и – наконец! Вдали – желто-серые минареты над глиняной серо-желтой, под цвет песка, зубчатой стеною – Ургенч!