С тобой что-то происходило, ты не мог осознать этого во всем объеме, но ощущал, что с тобою что-то происходит, и лишь вскользь брошенная твоим другом-доктором фраза вернула тебя к действительности:
— Посмотри-ка, Максим, как тут люди ходят! Они никуда не спешат, понимаешь? Наш городок живет в состоянии хронического праздника, и мы, работающие здесь, особенно остро это ощущаем, ведь у нас-то ритм жизни совсем другой, чем у отдыхающих, да и мы... Сравни-ка нашу жизнь с жизнью большого города! Да я же в вашем Киеве и дня спокойно не высижу...
Так вот оно что! Ритм жизни, замедленный ритм всего, что происходило вокруг, всего, чем жила эта многотысячная толпа, жаждущая хоть как-нибудь убить свое свободное время, и не знала, не имела такой возможности, скучала и одновременно радовалась своему безделью, потому что впереди маячил конец отпуска и начало сумасшедшего ритма века технического прогресса.
Максим вдруг осознал, что дни стали длинными, как в детстве, что время остановилось, постепенно уменьшая скорость, особенно с той минуты, как он встретился с цыганами. До этого он все еще работал, а тут как-то все совпало. Цыганская жизнь, ее дух легко вписывались в курортное настроение, ведь для цыган в определенном смысле вся жизнь — праздник, который только нужно поддерживать, зажигать себя, наслаждаться, не задумываясь про «потом». Жить сегодня, сейчас, а не потом! Поэтому цыган в то же мгновение одевает новую одежду, едва купив или достав ее, не приберегает про черный день. Не ожидает будущего, как дети, желающие все сразу и немедленно, сейчас — конфеты, мороженое, футбол, а не потом, после уроков, когда-нибудь... А цыгане тоже могут жить так, могут существовать в таком именно измерении времени, измерении свободы, свободного выбора, свободного «я»... И самое удивительное то, что, видимо, это и есть природный ритм жизни, то естественное развитие событий, которое должно было чередоваться и с работой, такой же спокойной, ненапряженной, и в то же время такой же спонтанной, свободной в своем физическом напряжении, в небезрезультатной, непустопорожней трате сил... Почему же раньше, удивлялся Максим, почему же раньше он не замечал этого замедленного ритма? Ведь не впервые он тут, на этом курорте. Ответ пришел незамедлительно: раньше ты отдыхал разве что денек-другой, а потом брался за спешную работу, и отдых для тебя давно уже стал возможностью хоть немножко заняться тем, что любил больше всего на свете, тем, чем сейчас жил, — своим любимым трудом.
Но это же обозначало не замедление ритма, а просто переведение стрелок в другую плоскость, а ритм работы иногда становился еще более напряженным, и Максим никого не видел, никого вокруг не замечал, потому что дело касалось того, что говорило в нем самом, говорило об ином мире, и то, что окружало, его совсем не касалось...
Так обычно проходил его курортный сезон, а при возвращении Максима, как и всякого, покинувшего ненадолго большой город, ожидала куча дел, и надо было хвататься за все сразу... А раньше, когда Максим работал в издательстве и не имел еще статуса свободного художника, члена Союза художников СССР, отпуск, с каким бы лечением он ни был связан, означал прежде всего возможность поработать «на себя», какое уж тут безделье...
А сейчас? Сейчас впервые за много лет Максим вдруг был свободен, свободен настолько, что пугался собственной свободы, пугался себя самого, ощущения своего, уже довольно отяжелевшего тела, утратившего былую гибкость и силу, пугался собственных эмоций, требовавших напряжения, возбуждения. Это было привычным. А вот ненапряженное, свободное ничегонеделание и, главное, положительные эмоции, положительное излучение целый день напролет, доброжелательность, искреннее внимание, желание все время быть рядом... нет, Максим искал слова и не находил. Все было и так, и не так...
Каждый из них был свободен — вот в чем дело. Может быть, в этом все дело. Привязанность и внимание мальчика, его восхищение новым взрослым другом никак не предполагало его полную отдачу, его замыкание на личности Максима. Каждую минуту, каждый следующий день у него могло возникнуть иное настроение, и он мог побежать куда-то к своим ровесникам, среди которых он моментально заводил себе друзей, пользуясь неизменной симпатией, даже популярностью, вскоре знал многих в окрестностях, где проживали они с матерью и где жил Максим. Слишком уж он всем нравился, это не очень хорошо, размышлял Максим, ранняя популярность испортит мальчугана, а скоро уже он станет и юношей... Он был свободен в своих настроениях и в то же время очень привязан к Максиму, но ведь ощущение наименьшей связанности, долга — вот где гибель. Все это нет-нет да и заставляло мальчишку вдруг исчезнуть куда-то на несколько часов или просто, увидев компанию подростков, играющих в какую-нибудь игру, катающихся на велосипедах по своей улице или о чем-то разговаривающих между собой, вдруг покинуть Максима, небрежно извинившись, и помчаться к ним, уже излучая туда свою широкую, приветливую усмешку.
Когда мальчик подался таким вот образом куда-то в первые дни, Максиму едва хватило здравого смысла не обидеться, не думать об этом со злостью, хотя он неожиданно очутился в вечерних сумерках один и немножко даже растерялся, привыкнув уже всегда бродить по городу или разговаривать по вечерам с Васильком и Дойной. Одному идти в гости к Дойне ему не хотелось. Не раз замечал он уже косые взгляды Марии, которой не пришлись по душе его разговоры с дочкой без Василька, и Максим сразу же терялся, даже стеснялся, потому что ведь... Ни мыслей у него никаких не было, ни права никакого он не имел, да и они же знали, что он женат, что есть у него какая-никакая, а семья, и...
Вообще-то он и настраивался именно на этот вольный стиль, ничем не связанные отношения... Когда-то пришлось Максиму обсуждать с друзьями одну фразу из его столь любимого в юности «Жана-Кристофа»: «...я хочу быть искренним... я хочу иметь право любить полной мерой сейчас, иметь право через мгновение уже не любить... я хочу иметь право быть свободным и искренним...» Давно это было, очень давно, и как пылко он выступал против этой мысли, против этого права, все в нем кричало: нет, нет, нельзя сегодня любить, а завтра уже не любить, нельзя не ждать, не верить, не знать, что и завтра тоже...
Он усмехнулся, вспоминая это теперь, усмехнулся грустновато и подумал: интересно, сколько лет было Ромену Роллану, когда он писал «Кристофа», это, кажется, в первом или втором томе сочинений... м-да, лет сорок...
Возраст скепсиса, умеренных эмоций... Так, еще, еще, ну, давай же, давай! Это же ты сейчас о себе самом, ну-ка, дай себе, пожалуйста! Возраст знаний, возраст отказа от юношеской категоричности, возраст самоопределения, возраст «когда»...
Не умеем мы ценить сегодняшний день, если боимся, что завтра на смену нынешнему солнцу будет дождь, не умеем порадоваться красоте этого мгновения, если боимся, что в следующую минуту нам не будет, чем... ну, скажем, оплатить это. Так же и с людьми. Не хватает нас по-настоящему на то, чтобы оценить, как драгоценный камень, искренний, глубокий разговор, возникший в дороге с вашим случайным попутчиком по купе. Мимолетный разговор легок и непринужден, ибо не связывает, свободен, так как вы думаете, что никогда не встретитесь в жизни, но он и недооценен, потому что и этот миг общения единственный в вашей жизни, эти полчаса тоже принадлежат к времени, отмеренному вам природой, а иногда это ведь и на полночи беседа. И если вы относитесь к ней не всерьез, не вглубь, то не получите полного удовлетворения от того, что сам смысл, тональность, настроенность разговора дает вам положительный заряд, возвышает вас, ибо это и есть подлинная радость жизни, радость общения с тебе подобным, понимающим тебя в какой-то миг пересечения ваших жизненных дорог.
Максим оглядывался на себя самого, на окружающий мир и думал: какое прекрасное у меня тут время! Надо сберечь его, удержать в памяти и продлить внутри себя, никогда нельзя забывать его, нужно ценить каждое мгновение, легко, без принуждения, пить, как родниковую воду, вбирая в себя жизнь с этим ощущением, вбирая каждую минуту своего существования, наполненную глубоким смыслом, не пустопорожнюю, не бесстрастную, живую.
И он отбросил мысли, отбросил сомнения, отбросил ожидание завтрашнего дня, ожидание того, что кончится срок пребывания здесь и придется возвращаться; он даже оставил намерение работать сейчас, что-то рисовать, наперед уже зная, и зная хорошо, ощущая всеми порами своего тела, что об этом он непременно напишет, теперь-то он напишет картины, которые расскажут и об этом, и о прошлом, и о том, что будет, и о том, чего не было, обо всем, что он пережил и что утратил, и о них, этих простых и доверчивых людях, которые учат его наново видеть жизнь.
Мысли клубились в его голове самые разные, но доминанту свою он уже определил и отдался этому счастливому ощущению свободной жизни, пьянел от собственного разгула, от транжиривания времени, от своей способности к этому, ведь до сих пор он считал, что это утрачено давным-давно с годами — эта самая способность воспринимать жизнь конкретно, спонтанно, просто.