Как-то Максим обмолвился, что хотел было остановиться тут, в гостинице, а Дойна сказала, что и они тоже хотели; разговор перед этим шел между Максимом и Васильком, и мальчуган, пытаясь доказать, что он лучше сестры понимает ситуацию, в ответ на замечание Максима, что в гостиницу на курорте устроиться теперь почти невозможно, только с курсовками принимают, заметил:
— И что ты, Дойна, об этом знаешь! В гостиницы цыган не пускают!
Максим даже дернулся от этих слов и потом, в течение дня, не раз о них вспоминал. Он возразил тогда Васильку сразу же:
— Да что ты? Почему не пускают, всех в нашей стране пускают всюду, просто туда очень трудно устроиться, даже мне, художнику, и то не повезло
А сам думал: малыш, откуда у тебя это ощущение, что ты — иной, не такой, как другие, как все, ты ощущаешь, что тебе нельзя чего-то, ведь посторонний может сказать: с цыганами не водись...
А Тамара вышла замуж.
Все это рассказал тебе Коля Цыбульский, ему уже исполнилось семнадцать. Не очень был этот паренек цыганского отчаянного нрава, наоборот — нежный и ласковый, как галчонок, с прекрасным голосом. Ему бы петь поучиться, думал Максим, даже советовался с Шаховым, куда бы Колю учиться пристроить. Но тогда еще сам был никто и ничто, не мог, не знал, не умел. Если бы сейчас, устроил бы, придумал бы что-нибудь, связи, знакомства, возможности, а тогда... Самому двадцать один, никого из знакомых в Ленинграде, кроме своей же Академии художеств... Что с ним сейчас? И ему ведь сейчас за тридцать.
Максим ночевал у Цыбульских. Тамару он уже больше не видел. И не мог видеть.
— Не надо, — мягко уговаривал Коля, — не надо. Она в другом селе, тут недалеко, там тоже цыгане живут, только тебе лучше там не показываться. Муж у нее немного бешеный, лет тридцати, жена умерла при родах, долго не женился, и вдруг — Тамара. Увидел ее где-то — и все! И как она пошла за него? Недавно была она у нас, несколько дней тому назад, в положении она, сам понимаешь...
Ну конечно, он понимал, Максим понимал, что Тамара беременна, и не мог этого понять, не мог смириться, не мог. Не мог, и все другое в его душе было лишь большим маслянистым пятном, расплывавшимся, все покрывавшим, и он не мог ни спать, ни разговаривать на эту тему.
Больше Максим не появлялся на Дружной горке, хоть и обещал Цыбульскому, хоть и просил не забывать его, так просил, что он пообещал.
Двадцать без малого лет тому назад это было, почти двадцать лет тому назад разбилась пылкая цыганская любовь об... тебя, Максим, а не обо что другое, об тебя, и все… и хватит об этом... хватит...
— Хватит об этом, — сказал Максим сухо. — Все еще у тебя будет хорошо, Дойна, только надо верить в кого-нибудь или во что-нибудь, а хоть бы и в себя саму...
— А ты в кого-нибудь верил?
— Я... Есть у меня приятель один. Может, в него еще... Но все-таки в основном верил. Наверное, поэтому судьба не была ко мне очень уж милостивой... Да что там, у меня все сложно, но вот жить мне есть ради чего... Я... рисую, для меня это очень важно... Мне это необходимо...
И вновь, как всегда, Максиму не хватало слов... Тех, простых, не напыщенных, не формальных, среди которых «признание», «искусство», «творчество», «вдохновение», — нет, не этих, а простых слов, которые объяснили бы ей, что это его, Максима, способ существования, он без этого не может... ну, как, скажем, пьяница без водки... М-да, сравнение, скажем прямо, не из самых удачных, но что-то тут все-таки есть...
Как часто не хватает нам слов для самого простого, для того, чтобы объяснить даже себе самому, а что же говорить о том, чтобы выразить что-то большее, чем твоя личность, что-то еще более важное...
Именно так не хватило однажды Максиму слов. И все окрасилось горечью, когда они с Васильком, уже вроде бы близкие друзья, оставив Дойну с матерью дома, пошли на почту за письмами до востребования, заглядывая дорогой по привычке в маленькие магазинчики. Неожиданно Василько потащил Максима немного в сторону:
— Идем сюда, тут есть маленькая мастерская-магазинчик, там много всяких интересных штук, только там бабка такая вреднющая сидит, ужас просто, но там так интересно, мы с ребятами были...
За прилавком действительно сидела пожилая женщина, которая, завидев входящих Максима и Василька, обиженно отвернулась, будто их приход был для нее минимум личной обидой, и Максиму стало неприятно и смешно в то же время, но Василько тянул его вглубь, к ширпотребским наклейкам на чемоданы, эмблемам с надписью «каратэ» и «дзюдо», аляповатым рисуночкам с женскими профилями почему-то только на фоне Эйфелевой башни — одним словом, к типичному местечковому, да еще и курортному, ширпотребу, который кормит десятки местных ловкачей-ремесленников.
Вдруг Васильковы глаза заблестели — они с Максимом как раз стояли возле открытого стенда с товарами.
— Слушай, Максим, — мальчуган говорил ему «Максим» и «ты», что очень радовало, хоть вначале как-то неудобно было, что ли. — Послушай, Максим, прикрой меня, я стяну вот эту штуку, она не увидит, эта карга, чтоб знала, давай, стань вот тут...
Максима даже в жар бросило. Этого только не хватало для полного антуража. Он представил себе скандал с приводом в милицию, где фигурирует он, Максим, вместе с которым цыганенок украл головку красотки на фоне Эйфелевой башни...
— Нет! — горло ему перехватила судорога. — Не трогай, идем отсюда, не трогай ничего, слышишь?
Он намеренно отступил подальше, чтобы женщина за прилавком не дай бог не подумала, не заподозрила того, что едва не произошло у нее на глазах. Ого, как Василько принял его за своего, вот так далеко зашло! Но почему же он? Почему они? Максим с Васильком вышли из магазинчика, Василько посматривал на Максима чуть удивленно, чуть смущенно.
Была ли это шутка с его стороны или просто мальчишеское желание отомстить злобной бабке, а может, то, что так пугало Максима, так отталкивало, чего он так и не смог понять в сложной цыганской этике еще тогда, в те далекие времена?
Он хотел сказать Васильку, что красть нельзя, но это было глупо, это было понятно и так, хотел сказать, что он вот так не делает, ведь есть принципы... В конце концов он вышел из положения:
— Василько, есть вещи, которые человек не должен делать никогда, ни при каких обстоятельствах. Раз и навсегда. Так привыкают к рюмочке и становятся алкашами, в лучшем случае — просто пьяницами. Привыкают, что можно стянуть какую-то мелочь, а потом красть все больше и больше. Очень прошу тебя, внимательно послушай меня и запомни навсегда такое слово «принцип»: вот так ты поступаешь, а так — нет. Помнишь наш разговор о вранье, обмане и так далее. Мы же условились с тобой: ни слова неправды ты мне, а я — тебе.
— Я тебя никогда не обманываю, — обиделся Василько. — Я же все...
— Да я не о том... Еще его не хватало! Если б ты обманул меня хоть раз, я не смог бы с тобой дружить, все бы это было тогда бессмысленным. Я не поддерживаю отношений с людьми, обманывающими меня, а тем более не дружу. Это тоже принцип. Вот и здесь — пойми — ты уже не маленький — что можно, а чего нельзя!
— А мы не такие, — сказал Василько. — Это у вас там цыгане крадут. А наши цыгане, когда еще табором бродили, были кузнецами, бондарями, гончарами, а больше всего играли и пели, с медведями еще, знаешь, ходили — и так жили. Но не крали. Наши молдавские цыгане ваших украинских не очень-то любят, даже подсмеиваются над ними, да и говорят они совсем не по-нашему...
— Так, как я, — сказал Максим.
— Ну, так ты же у них учился... А это я пошутил, а ты всерьез! Мы не такие!
— Как бы там ни было, Василько, ты эти штучки брось! Ты не такой уж и маленький, чтобы не понимать, что творишь...
Дошло ли? И надолго ли, и можем ли мы вообще «дойти» до подростка, выросшего там и через неделю возвращающегося туда опять, в цыганский табор, хотя и живущий давно оседлой жизнью, но все же по собственным законам. Среди которых украсть — не означает зла в нашем понимании, ибо украсть не у цыгана, а у кого-то не своего.
Василько учиться дальше и не собирается, не собирается и чего-то достигать, он готов просто жить. И не естественнее ли это?
Но так хотелось бы его, с его природным живым умом, с его пытливостью, явными способностями, пристроить куда-нибудь... Но ведь тут снова воспротивится клан. Куда? Зачем? Пусть просто живет! Однако подумаю над этим еще, подумаю... Желание показать себя иным, особенным, есть и у цыган. Опять противоречу сам себе, но есть все-таки.
Максим вспомнил, как они с Лоркой, и Генкой, и Борисом Шаховым, где-то в середине его «цыганского периода», сидели в ресторане «Кавказский» и как подсели к ним трое с соседнего столика, поставили бутылку и спросили, кто они и откуда. За грузин приняли. И тут же Лорка — Максим и глазом моргнуть не успел — назвал всех своих грузинскими именами. И говорили Максим со своими дальше только по-цыгански, а те расхваливали Грузию, а цыгане переглядывались, подмигивали и очень были довольны ситуацией, но только Максиму было как-то не по себе: ведь эти парни так искренне, с симпатией к ним отнеслись, почему бы и не признаться, что мы цыгане?