В главе XVIII Евангелия от Матфея рассказывается, что когда ученики спросили Иисуса, кто больше в царстве небесном, Иисус, призвав дитя, поставил его среди них и сказал: «…Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное (…) кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном». Так и святой; герой же рожден для того, чтобы завоевывать царства земные. Но то, что завоевал Дон Кихот, было небесным или земным? И было ли царством? Возможно, оно было тем, что лежит между землей и небом.
И как у некоторых людей, кажется, никогда не было детства, так и у некоторых народов: они словно рождены взрослыми, вполне зрелыми; народы эти, может быть, уже ушли в историю. Народы, исполненные серьезности, что объясняется преждевременной зрелостью, так сказать, преждевременностью. Вас не удивляло, читатели, что дети в испанской литературе занимают столь незначительное место и играют столь несущественную роль? Театр, конечно же, их избегает. Обратимся к последнему испанскому классику, к Гальдосу, — а он бесспорно классик, — и мы увидим, что в отличие от Диккенса, который часто служил для него образцом, дети почти не появляются на страницах его книг, а если и появляются, то остаются в тени — эти дети его творений. У Гальдоса нет воспоминаний о его собственном детстве, детстве на острове Гран Канариа.2 Кажется, он давно забыл о нем.
Но зато существуют и целые народы, и отдельные лица, которые словно привязаны к своему детству, пропитаны комплексом инфантильности, если можно так сказать. Народы, которые один наш друг именует фольклорными.3
И при мысли о которых вспоминается так называемый Эдипов комплекс, но в чистом и достойном его аспекте. В моем родном городе жил человек, которого прозвали Amagazio, что на баскском языке означает «под боком у маменьки». Как говорится, «маменькин сыночек». И сколько таких, кто не в состоянии разорвать связь с материнским духовным началом! Прекрасный случай войти в царство исторических небес; ну а чтобы завоевать земное царство, тоже историческое? Горе народам, которые мнят себя очень древними, считают себя тысячелетними, потому что ощущают себя детьми! И страдают комплексом инфантильности. С поступками и страстями детей. И даже с некоторой долей детского простодушного лукавства. Народы, которые, пытаясь решить свои политические проблемы, обращаются к народным пляскам, песням, нарядам, обычаям, празднествам, местным святым и прочим детским играм.
Пишущий эти строки как‑то раз, по поводу одного aplec de la protesta[85] в Барселоне, на котором он присутствовал — и который произвел на него сильнейшее впечатление! — сказал: «Вы навсегда останетесь детьми, леван- тийцы! Вы захлебываетесь в эстетике».4 И произнес это голосом, словно бы исходившим из самого нутра кантабрийского — а точнее, баскского, — ведь и баскам, и каталонцам присуща инфантильность то ли морского, то ли приморского происхождения. Не море ли придает детскость народу и не сама ли земля, в своей чистоте и простоте, придает ему аскетическую зрелость? Не равнина ли Ламанчи, кастильское голое нагорье явились причиной того, что Дон Кихот предстает перед нами уже взрослым, словно у него и не было детства?
Сравните грека и римлянина, Улисса и Рема и Ромула, вскормленных волчицей. Римлянин, хотя и рожден вблизи моря, связан с землями внутри страны; грек, особенно островитянин, всегда мореходец и, подобно морю, всегда переменчив. А их языки? Греческий — подвижен и изменчив, как море, латинский — неизменен и тверд, как земля. Великие завоеватели, даже если они отправлялись с берегов и родились и воспитывались в прибрежных землях, происходят от родов, проживающих в глубине страны, на. плато или в горах. Так пересекли океан Кортес, Писарро, Орельяна…5 Другие же, жители морских берегов, становятся колонизаторами, а не завоевателями. Они делаются поселенцами, жителями колонии. Даже на собственной приморской земле они обычно создают колонию.
Эти‑то бредовые разглагольствования сей фантастической науки, которую нарекли философией истории и которую вытеснила ужасная социология, побудили автора к размышлениям о последнем приключении Дон Кихота, когда на берегу латинского Средиземного моря он одержал победу, поборов себя, что и явилось его победой. Духовное детство кончается в человеке, когда он сталкивается со смертью, понимая, что предстоит умереть; когда ему сообщает об этом зрелость, — как хорошо это знал Леопарди!6 Но Дон Кихот, у которого не было детства, с самого начала чувствовал смерть. И почувствовал он ее как славу, как бессмертие. Дон Кихот, подобно его народу почувствовал бессмертие смерти. И Тереса де Хесус могла сказать: «Умираю оттого, что еще не умираю». А вот народы–дети, хотя они и понимают (ведь не глупы же они, а некоторые даже очень умны), что должны умереть, не верят в это умом. И в любом случае, пока длится наша жизнь…
И ты чувствуешь себя погруженным в море загадок. И не приходишь к согласию с самим собой. Ведь индивидуум — одинокий, изолированный, может не быть существом единодушным, если у него не одна душа. Случается, что у него и морская душа, и земная, и душа гор. И еще другие. И борется в нем святость и героизм; ведь мы, в большей или меньшей степени, обладаем и тем и другим.
После всего сказанного вновь зададимся вопросом: бывает ли донкихотов- ское детство? Мы ведь не пытаемся создать политическую программу. И все эти рассуждения вовсе не прагматические, скорее они напоминают пролог. А это совсем другое дело.
«В ОДНОМ СЕЛЕНЬЕ ЛАМАНЧИ…»1
Этот восьмисложный зачин «Дон Кихота», за которым следует в качестве вводного предложения дактилический одиннадцатисложник,[86] из тех, что по традиции именуются одиннадцатисложниками для галисийской волынки2 и невольно усыпляют память, словно колыбельная, — этот восьмисложный зачин, который являет собою начало последнего сна, пригрезившегося испанской душе времен империи, вновь подбодрил мне дух, когда 19 сентября, в субботу, я прочел в еженедельнике «Эстампа» сообщение под заглавием «Невеста Дон Кихота», хотя речь в нем шла о предполагаемой невесте Сервантеса, что, впрочем, одно и то же. Подписано Педро Аренасом, который рассказывает об одном своем посещении Тобосо, о встречах с тобосскими женщинами и мужчинами, которых коснулась творческая фантазия Сервантеса и Дон Кихота.
Дело в том, что автору статьи рассказали о доме доньи Дульсинеи, показав ему и ключ, и окно, сидя у которого она беседовала с Сервантесом, и улицу, где завязался поединок между ним и ее поклонником, и монастырь, где она приняла постриг, когда ей запретили выйти замуж за ее избранника. Отсюда видно, что Дон Кихот оставил на своей родной земле зерна высокой страсти, которая привела его к чтению рыцарских романов. Затем автор статьи повстречался с доном Хайме де Пантохой, бывшим алькальдом Тобосо и «весьма начитанным сервантистом», и: «Стало быть, Дульсинея существовала?» — восклицаем мы, сбитые с толку этим свидетельством. «Неоспоримый факт», — отвечает сеньор Пантоха. И начинает рассказывать о своих исследованиях.
Как видим, речь идет не о той Альдонсе Лоренсо, в которую был влюблен Хитроумный идальго, а о другой, но — «неоспоримый факт» — существовавшей, потому что есть люди, верящие в это. Ведь для веры неважно, существовала ли какая‑то духовная или историческая сила, но важно, существует ли она сейчас. Когда апостол Павел по дороге в Дамаск, осиянный светом с неба, упал, он услышал голос, говорящий ему: «Савл, Савл, что ты гонишь меня?» — и почувствовал тогда, что Христос существует.3 История вовсе не то, что произошло материально, а то, что смертные вообразили происшедшим и передали нам, а мы продолжаем верить в это и говорить, что так случилось. Или, скорее, история не тот сон, который кончается, а тот, который остается, потому что происходит это не в материальном времени, а в ином. И какой глубокий смысл во фразе, кочующей сейчас из уст в уста: «У меня не было времени в самом материальном смысле слова»: «не было в материальном смысле», то есть ни секунды, — вот вам выражение, весьма выразительно выражающее основы исторического материализма!
Дон Кихот и Санчо являются людьми из плоти, крови и костей и при этом существуют духовно, исторически, нематериально, благодаря Сервантесу, а он тоже существует исторически, нематериально, бессмертно, благодаря им обоим. Сервантес когда‑то жил реально, сейчас он тоже живет, но не материально, и точно так же дело обстоит с Дон Кихотом — он живет и реально, и нематериально. А как же донья Дульсинея, столь реальная для жителей сегодняшнего Тобосо, Дульсинея сеньора Пантохи? «Факт бесспорный», — говорит последний. Да, как любой миф. И Дон Кихот, и Санчо, и Домине Кабра, и Сехисмундо, и дон Альваро, и дон Хуан Тенорио — все это мифы, каковыми являются и Сервантес, и Кеведо, и Кальдерон, и герцог де Ривас, и Соррилья,4 вот так‑то. Из национальной литературы — а история это всего лишь литература — возникает мифология, а из мифологии — религия. И нужно веровать, ведь не случайно говорится, что выигрывает битву тот, кто верует, что выиграл. И заставляет верить в это других, если сам верит.