Печальный смех зрелого Сервантеса, этот осенний смех, не может ни научить детей двенадцати лет, ни дать им ничего полезного. И если мы хотим, чтобы все образованные испанцы, сознающие свою принадлежность ко всему испанскому, читали нашу национальную Библию, как должно ее читать, первое, что нужно делать, — не давать эту книгу в руки детям.
Могут сказать, что детишек двенадцати лет, — бедных овечек! — которым нужно поступать в среднюю школу, заставляют читать «Дон Кихота» для того, чтобы они прониклись не сутью этой книги, а ее языком. Это тоже плохо! Я знаю только об одном еще большем педагогическом абсурде, чем необходимость для двенадцатилетних испанских детей XX в. анализировать без каких‑либо познаний в истории языка язык «Дон Кихота» — и этот еще больший педагогический абсурд состоит в том, что детей заставляют анализировать язык согласно правилам грамматики Испанской Королевской академии. Лучше бы они не анализировали его. Соединение в детском воображении воспоминаний о романе и о плюсквамперфекте сослагательного наклонения, или о прямом и косвенном дополнении, или об изъявительном наклонении, — словом, обо всем этом ужасе систематизированных глупостей, является самым верным способом внушить детям ненависть к нашей национальной книге.
Из самых «сервантесовских» предрассудков самым безумным является предрассудок лингвистический. Нет ничего более жалкого в художественном отношении, чем пускаться подражать языку Сервантеса и стремиться оживить его языковые обороты. Если бы Дон Кихот вернулся в сегодняшнюю Испанию, он ударами копья разогнал бы тех, кто подражает риторике его речей. А что касается тех, кто присоединяет к ним еще и этот презренный механизм, называемый грамматическим анализом, — не знаю, что он сделал бы с ними. Любого наказания мало для несчастных учителей, которые выбирают абзац из «Дон Кихота» и подвергают его их глупому анализу, считая слова и классифицируя их как односложные, двусложные, трехсложные и т. д., а затем слоги, — ужасно глупо! — определяя их гармоничность или дисгармоничность, выбирая двойные, тройные и прочие пасьянсы в том же духе. И это варварское занятие мандаринов является у нас почти официальным.
Дать «Дон Кихота» в руки детей, пропустив его — занятие недалеких умов — через этот ужасный, варварский анализ, называемый грамматическим, — значит нанести самое глубокое оскорбление Сервантесу, нашей национальной Библии и испанской культуре.
Ох уж эта педагогика!..
БЛАЖЕНСТВО ДОН КИХОТА
«Писец, при этом присутствовавший, заметил, что ни в одном рыцарском романе он не читал, чтобы какой‑нибудь странствующий рыцарь умирал в своей постели так спокойно и по–христиански, как Дон Кихот; а тот, среди сетований и рыданий всех окружающих, испустил дух, иначе сказать — умер».1 Так повествует нам об этом Мигель де Сервантес Сааведра в конце своей книги. Умирая, Дон Кихот предал свой дух вечности и в то же время миру. И дух его живет и будет жить во веки веков.
Едва лишь Дон Кихот умер, как почувствовал, что катится вниз, проваливается в глубину и погружается в новую пропасть, подобную пещере Монте- синоса, и, хотя смерть излечила его от безумия, показалось ему, будто снова он переживает одно из своих рыцарских приключений. И сказал он себе: «Да в самом ли деле я излечился?» Он ощущал, как падает вниз в полутьме, — все падает, падает, падает… И как заснул он, спустившись в пещеру Монте- синоса, так, казалось, он и сейчас засыпал, но неким сладостным сном. Вроде того сна, в каком пребывал он в лоне своей святой матери — матери Дон Кихота! — до того, как родился на свет.
Тьма все сгущалась и пахла сырой землей, землей, пропитанной слезами и кровью. Наш бедный Рыцарь остался наедине со своей совестью. И больше всего страдал он из‑за бедных овечек, которых проткнул копьем, приняв за могучую вражескую рать.
И вдруг он почувствовал, что бездна, в которую он падал, бездна смерти, стала понемногу освещаться — но светом, что не отбрасывал тени. Этот рассеянный свет возникал отовсюду. Как будто источник его находился везде вокруг. Словно просияли все вещи, и сами недра земные обратились в свет. Или словно свет нисходил с неба, исполненного звездами, на котором не оставалось ничего, кроме звезд. То был свет человеческий и вместе божеский; то был свет божественной человечности.
Погрузил наш Рыцарь свой взгляд в этот сладчайшйй, всюду разлитый свет, который не отбрасывал тени, и предстал перед ним лик, что преисполнил сердце его тихим, благим сиянием. Готово было это бедное сердце выпрыгнуть из груди, к которой Рыцарь поднес свои иссохшие руки. Ибо видел он Иисуса Христа, Спасителя. И видел он Господа в багрянице, терновом венце, с тростью вместо скипетра — точь–в-точь как в то время, когда Пилат, великий шутник, выставил его пред толпою, сказавши: «Се — человек!»2 Предстал перед ним Иисус Христос, Высший Судия, в том виде, в каком выходил на посмешище к людям. И Рыцарь, который, как старый христианин и испанец, верил безоглядно в то, что Христос есть Господь наш, и слыхал, будто Господа зрит лишь тот, кто умирает, сказал себе: «Раз уж воистину вижу я перед собою Господа моего, значит, я умер». И осознав, что он умер, умер совсем, избавился Рыцарь от всякого страха, и поднял взор на лицо Иисуса, и взглянул ему прямо в глаза. И увидел он всего лишь печальную улыбку — так могло бы улыбаться небо, исполненное звезд, — и небесно–голубые глаза, и взгляд, каким взирают на мир небеса. И Рыцарь почувствовал, как некая сила увлекает его, как летит он вдоль небес, все ближе и ближе к Спасителю.
Когда он приблизился, Христос скинул с плеч багряницу, отбросил ски- петр–трость и раскинул руки, словно на кресте. И Рыцарь тоже раскинул руки, будто распятый. И они сблизились еще. И услышал Дон Кихот некий шепот, ветерок вечности, который звучал не в ушах у него, но в сердце, и гласил: «Приди ко мне на грудь». И упал он в объятия Спасителя, который должен был судить его.
Христос обнял Дон Кихота, и тот кинулся на шею ему. Две худые, жилистые руки Рыцаря сомкнулись на спине Иисуса. И Дон Кихот положил голову на левое, ближе к сердцу, плечо Христа и разразился слезами.
Он плакал, плакал и плакал. Его седые нечесаные пряди запутались в терниях, что венчали голову Назарянина. А Рыцарь все плакал, и плакал, и плакал. Слезы его стекали на плечо Иисуса и смешивались со слезами самого Искупителя. Слезы безумца из Испании смешивались со слезами Того, кого почитали безумцем ближние Его (Мк. 3: 21). И плакали оба безумца. Прошли перед душою Рыцаря все тягостные видения, вся страстная мука его безумия, и прежде всего вспомнил он тот миг, когда при виде резных фигур святых воителей задумал оставить жизнь искателя приключений и посвятить себя завоеванию неба. Но разве не завоевал он неба своими безумствами? И, думая о мирской жизни, прошедшей среди людей, плакал Рыцарь. И плакал Спаситель.
Вдруг почувствовал Дон Кихот, как объятия Христа разжались, и одна его рука опустилась на склоненную голову Рыцаря. И почувствовал он, как из этой сладчайшей длани, пронзенной гвоздем, истекает свет, и свет этот проникает в его мозг, иссушенный рыцарскими книгами. Светом исполнился мозг Рыцаря. И увидел он всю свою жизнь, омытую светом. И увидел Христа на вершине холма, у подножия оливы, омытого светом весенней зари, и услышал, будто пение небесных сфер, такие слова: «Блаженны безумцы, ибо они насытятся истиной!»3
И Рыцарь обрел себя в вечной славе.
ДЕТСТВО ДОН КИХОТА
Мне все никак не отделаться — с той самой минуты, как меня ранила эта мысль, — от раздумий о детстве Дон Кихота, именно Дон Кихота, а не Алонсо Кихано Доброго. Было ли у Дон Кихота детство? Существует ли детская форма кихотизма? Был ли Дон Кихот когда‑либо ребенком? Сервантес говорит, что было нашему идальго под пятьдесят, и мы привыкаем к мысли, что в этом возрасте он и родился. Ну а разве беспокойные комментаторы Священного Писания не задавались вопросом, для нас абсурдным, о возрасте Адама, когда его создал Бог? Великолепный парадокс: в каком возрасте родился Адам? Для тех, кто не наделен духовным разумом, все это праздные умствования; совсем другое дело — для людей духовного склада, не для умствующих эрудитов… Тереса де Хесус и ее братишка, совсем еще дети, уже мечтают о рыцарских деяниях, но во имя Божие, не столько ради героизма, сколько ради святости.1 Ведь если в жизни святого детство значит очень много, в жизни героя оно значит совсем немного. Но как же разделить героизм и святость? Ведь и доброта Алонсо Кихано Доброго иногда возвышалась до святости Дон Кихота.
В главе XVIII Евангелия от Матфея рассказывается, что когда ученики спросили Иисуса, кто больше в царстве небесном, Иисус, призвав дитя, поставил его среди них и сказал: «…Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное (…) кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном». Так и святой; герой же рожден для того, чтобы завоевывать царства земные. Но то, что завоевал Дон Кихот, было небесным или земным? И было ли царством? Возможно, оно было тем, что лежит между землей и небом.