но видящего зло; взыскивающего Красоты, но ощущающего собственную проклятость, низвергнутость Богом. «Цветы Зла» – это (при католичестве Бодлера) притязание на богоизбранность вопреки чувству богоотверженности, форма самоутверждения вопреки глубине самоотрицания.
Я категорически не согласен с утверждением, что сочинительство для Бодлера – упражнение на поприще чистоты: «Сочиняя стихотворение, он уверен в том, что не дает людям ровным счетом ничего или, по крайней мере, оделяет их совершенно бесполезным предметом. Бодлер ничему не служит, он скареден, замкнут в себе и не желает умаляться в собственном творении». Нет, великий поэт – сознательно или бессознательно – знает, что он велик и поэтому поэзия для него – Высокая Игра, сближающая с Игрой Божественной, соучастие в Творении (в противном случае, откуда взяться Глубине?).
Поэзия Бодлера – увековечивающее напряжение, выбор себя, способ существования в свободе, новое слово, сказанное Миру. В поэзии он религиозен, сверхчеловечен, богоподобен (как Пророк, несущий Весть). Бодлер добровольно обрек себя на самоизоляцию, отказался от прижизненного успеха, бросил миру вызов, ибо чувствовал в себе – при всех человеческих слабостях – огромную силу, открывающую вход в вечность, обрекал себя на жизненные неудачи, сулящие метафизический успех. Если хотите, посмертная судьба Бодлера-художника (как – позже – Кафки или Музиля) – творение его собственных рук, изначальный, бессознательный выбор.
Поэтическая реальность Бодлера, которую он сам не вполне сознавал, о чем свидетельствуют вечные его муки, – это духовность, жизнь духа. Поэт плоти, падали, выставляемой напоказ, в глубине души принадлежит плотиновскому типу, и именно внутренний раздор между мощью плотских влечений и огромностью мира души составляет сущность «феномена Бодлер» и творчества Бодлера. Телесность, плотскость поэзии Бодлера – только флер, скрывающий сладкие «ароматы» – надмирной духовности, метафизической (эйдетической) эфемерности, небесной чистоты и силы:
В глухом безлюдье льют растенья
Томительный, как сожаленья,
Как тайна, сладкий аромат.
Аромат существует как «сожаленье»; мы вдыхаем сожаленье вместе с ароматом, оно ускользает от нас тем же движением, каким и отдается, проникает в ноздри и тут же исчезает, улетучивается, хотя и не до конца: но все еще здесь, стойкое, как аромат, и оно нас волнует. Вот почему (а вовсе не потому, что у Бодлера было-де чрезвычайно развитое обоняние, как пытались доказать некоторые остряки) Бодлер так любил запахи. Запах тела – это и есть само тело; мы вдыхаем этот запах носом и ртом и, разом овладевая им, тем самым овладеваем самой потаенной субстанцией тела, одним словом, его природой. Запах, проникший в меня, знаменует слияние моего тела с телом Другого. Это, впрочем, бесплатное, воздушное тело, которое, разумеется, целиком и полностью остается самим собой, но вместе с тем проникается духом летучести. Бодлер как раз и отдает особое предпочтение такому одухотворенному обладанию: временами создается впечатление, что с женщинами он занимается не столько любовью, сколько их «вдыханием». Кроме того, запахи обладают для него еще и особой властью: умея безраздельно отдаваться, они в то же время умеют вызвать представление о недоступном далеке. Они телесны и вместе с тем отвергают телесность, в них таится некая неудовлетворенность, сливающаяся с неизбывной потребностью Бодлера быть не здесь:
Я парю, ароматом твоим опьяненный,
Как другие сердца музыкальной волной!
Бодлер – поэт бездн и пространств de profundis clamavi (из бездны взывавший), осознавший бесконечность человека и мира, таинство бытия, невозможность последней истины, открытость жизни в неизвестность, неопределенность…
Сугубо личное всякий раз слегка повернуто у Бодлера так, чтобы вобрать правду трагического удела людского и заставить даже умы, наделенные крепким здоровьем, опознать свои черные часы в бодлеровских сетованиях-изобличениях самого себя. Рассказ о своих срывах молчаливо подразумевает тут незащищенность и других – близких и дальних собратьев по роду человеческому – перед разрушительными соблазнами («Полночная самоповерка»), а нередко и подкреплен прямым размышлением о тщете, обманчивости упований там, где «мечта в разлуке с действием» («Отречение святого Петра»), о смертной доле всех живущих на земле:
Да, бездна есть во всем: в деяниях, в словах…
И темной пропастью была душа Паскаля.
Из бездны Смерть глядит, злорадно зубы скаля.
И леденит мне кровь непобедимый Страх.
Томят безмолвные пугающие дали,
Ужасна глубина, сокрытая в вещах;
Кошмары Божий перст рисует мне впотьмах,
Как знаки тайные на некоей скрижали.
Боюсь уснуть: ведь сон – зияющий провал —
В Неведомое путь не раз мне открывал;
И мысль моя давно над пропастью повисла;
Безмерность не вместив в сознание свое,
Я жажду стать ничем, уйти в небытие…
– Ах! Знать бы только вас, о Существа и Числа!
В бездне, заселяющей тебя, – величие твое, ищущий истин, ибо все БЕЗДНА – действие, желание, мечта, слово, ибо бездна – все, чему нет и не может быть конца, ибо БЕЗДОННЫ как ВЕРХ, так и НИЗ. Как в первом, так и во втором – свои глубины, кручи, своя тишина, пространство свое. Из каждого окна, из которого смотришь, видишь всегда БЕСКОНЕЧНОСТЬ. И ты завидуешь бездне, завидуешь себе самому. И боишься ее, как боишься во сне, погружаясь в него, как в яму. Закономерны как зависть твоя, так и страх твой. Но, живя на земле, никогда не выходи за пределы ЧИСЕЛ и СУЩЕСТВ.
И смотрит человек НАВЕРХ, где такая же бездна, как ПОД НИМ, но если НИЗ присыпан твердью, то ВЕРХ прихлопнут КРЫШКОЙ, имя которой НЕБО. Прикрытое этой крышкой, кипит неохватное зрением огромное человечество. Что варится в этой кастрюле под названием земля? Ответа нет, тайна терроризирует тебя. И смотришь ты с тревогой в эту верхнюю бездну, прихлопнутую крышкой – небом. Кем бы ты ни был – рабом Христа или Порока, нищим или богатым, бродягой или домоседом, горожанином или крестьянином, умным или глупым. И где бы ты ни был – на море или на суше, в огненном климате или под ледяным солнцем. Вот она, ТАЙНА, тайна бездны – бездонная тайна. Вот оно, НЕБО; для одних – стены погреба, для других – иллюминированный потолок над сценой, где играют буффонаду; развратнику небо внушает панический страх, безумцу-монаху – надежду.
Человек – язычник, ибо молитва его обращена к СЛАДОСТРАСТИЮ. Оно же – пытка его души, пламя, бушующее в его подземелье. А ведь сладострастие – всего лишь эластическое привидение в обличье сирены из плоти и бархата. От демона