унаследовал человек роковую гордыню, вечное состояние НЕПОКОРНОСТИ. С точки зрения ангела, он нечестивец. «Люби, – говорит ему ангел, – всех БЕЗ РАЗБОРА – нищего, злого, вознесенного и павшего, люби их всех ОДИНАКОВОЙ любовью и этим соткешь ты триумфальный ковер милосердия, подложив его под ноги Христу». Но нечестивец вопит в ответ: «НЕ МОГУ!»
Откуда она, эта строптивость в схватке с божеством? Из недр человеческих она, из бездны его, имя которой СЕРДЦЕ. Там происходит драматическая схватка не столько с божеством, сколько с САМИМ СОБОЙ, ибо каждый человек, достойный этого имени, носит в своем сердце желтую змею, которая в ответ на его ХОЧУ всегда говорит НЕТ. Когда он предается пороку, змея говорит – «ДУМАЙ О ДОЛГЕ!». Но когда он утверждает: «Хочу делать детей, деревья сажать, шлифовать стихи, мрамор точить», – она лукаво вопрошает: «А ДОЖИВЕШЬ ЛИ ТЫ ДО ВЕЧЕРА?» Ведь нет в жизни человека такой минуты, чтобы он не слышал предупреждения невыносимой змеи. Отсюда и его полуночные терзания, когда само Время в облике настенных часов итожит прожитый день. «Так что же ты хотел, человек, сегодня свершить?» – «По-божески жить, покоряться Христу, не лгать, совершенствовать ум, дух свой крепить». – «А что получилось на деле?» – «Жил как еретик, богохульствовал, оскорблял то, что люблю, хвалил ненавистное, приветствовал глупость. Но главное, – заключает грешник, – пил, не испытывая жажды, ел, не испытывая голода». Часы заключают: «Человек слеп, глух, хрупок, как стена, изглоданная насекомыми». Возможно. Но откуда тогда его желание ВОЗНЕСТИСЬ? Икарова жажда полета? Стремление объять небеса? В зрачках сохранять воспоминания от встреченных солнц? – Все это от бездны, откуда взывает к нему все ПРОСТРАНСТВО, вся БЕСКОНЕЧНОСТЬ ВСЕЛЕННОЙ. Знает Икар: могила его бездной зовется.
Самомучительством поэта стало «пограничное состояние» между «обнаженным сердцем», чувствительной душой, взыскующей чистоты и ясности «человеческого существования», и острым, глубоким умом, демонстрирующим подноготную правду жизни, пытку жизни, истязание жизни. Если хотите, «Цветы Зла» – картинки души, отлитые в строгие классические формы. По словам критика, волны чувственности бушуют здесь в гранитных берегах беспощадной логики, искренняя нежность соседствует с едкой язвительностью, а благородная простота стиля взрывается разнузданными фантазмами и дерзкими кощунствами.
Мучительный разлад со временем и с собой, обостренно-болезненная чувствительность и необыкновенное дарование породили этот удивительный симбиоз сплина и идеала, сплав неистовой жажды чистоты и необузданной язвительности, великолепие гармонии и бессознательность сарказма. «Цветы» и «зло» – здесь всё построено на антиномиях: отчаяние и надежда, неверие и поиск абсолюта, мрачная мизантропия и пламенная любовь, откровенная эротика и величайшая возвышенность чувства. Сатанинское и ангельское – не антиномии, они перетекают друг в друга – вот суть «Цветов Зла».
Культ прекрасного – это гигиена, это солнце, это воздух и море и дождь, это купание в озерной влаге, писал Эзра Паунд. Культ безобразного, Вийон, Бодлер, Корбьер, Бердслей – это диагноз. Вот почему культ прекрасного и описание уродств не являются противоположностями.
На Процессе (вспомним Кафку!) прокурор говорил: «Искусство без правил – больше не искусство; оно подобно женщине, которая сбросила с себя все одежды». Такова отвратительная логика фарисея, на которую поэт не преминул ответить: «Отныне мы станем писать только утешительные книги, доказывающие что человек от рождения хорош и все люди счастливы».
В отличие от череды сыновей века, изгоев-избранников, обнаруживших море зла, разлившееся в мире, Бодлер с ужасом обнаружил его источник не вне себя, а в себе самом. В каждом! В любом! И как подлинный Поэт, не умеющий лицемерить и таиться, он предался саморазоблачению – не хитроумной исповеди Руссо, а эксгибиционизму подпольного человека Достоевского.
Доселе красота была радостной и вдохновенной ложью, с Бодлером она стала скорбной и страдающей правдой, преследующей поэта как наваждение.
Смирение – значит приятие. Но как принять фальшь, лицемерие, страдание, неустроенность, саму эту покорность? Раз зло господствует в мире, призвание искусства – с безжалостной откровенностью отразить его, постичь его суть. После разочарования в бунте он не знает иной формы борьбы, кроме трагического разоблачения, срывания масок.
Он агрессивно не приемлет эгоистический мир алчности и жестокости, изгоем которого ощущает себя. Для него этот мир – суета в пустоте. В «Искушении» он отказывается от заманчивых предложений дьявола: «Я не нуждаюсь для моего удовольствия ни в чьей нищете, я не желаю богатства, которое оплачено горем».
В центре бодлеровского мира – человек: всё соотнесено с ним, всё персонифицировано, одушевлено. Двуплановость «Цветов Зла» – обобщенный мир и душевная жизнь – чем-то напоминает элегии Шенье. Но в мире Бодлера переход от восприятия к глубинному переживанию естественнее и тоньше. Явления внешнего мира, становясь болью поэта, не превращаются в умозрительные, мыслительные формы. Мир не анализируется, а поэтически синтезируется в новый, бодлеровский: единственный в своем роде. Своеобразие бодлеровской субъективности – не в солипсизме, якобы обнаруженном Сартром, но в этической сверхконфликтности, характерной для харизматических поэтов.
Эту неотрывность зла и добра символизирует ангел «Неотвратимого», который соблазняется не только совершенством, но и бесформенностью: прекрасным – в такой же мере, как и уродливым. В «Ужасном соответствии» страшное влечет к себе: отблеск ада нравится лирическому герою. Если бы его изгнали из рая, он не стал бы страдать.
Болезнь, страдание являются неотъемлемыми атрибутами гениальности, но я категорически не согласен с тем, что последняя питается мазохизмом. Болезнь бесспорно присутствует в творчестве Бодлера, но ошибочно связывать его исключительно с болезнью: «У Бодлера эта болезнь оказалась хронической и неизлечимой; он превратил ее в единственную тему своего творчества, в единственный объект своей беспощадной рефлексии, он „сделал“ из нее литературу…» (Г. К. Косиков). «Новый трепет», вызванный к жизни Бодлером, связан с его психологическим образом, но отнюдь не исчерпывается «ужасом», или наркотическим «восторгом», или «красотой тоски». Даже у Кафки или Киркегора, поэтов страха и трепета, творчество гораздо шире болезни – тем более у Бодлера, поэта полноты бытия, взыскующего его единства и открывшего новое его измерение – «вечность».
«Новый трепет» «Цветов Зла» – полная духовная раскрепощенность поэта, и самобытность, и «шевелящийся хаос» бодлеровского мира, и совмещение строгости мысли с полетом мечты…
Прозрачная аналитика душевной смуты; изысканный, а то и вызывающе «барочный» и в своих удручающих наваждениях, и в своих хрупких грезах вымысел, поведанный с задушевной простотой; чеканная ворожба признаний в путанице страстей; непреложная правда странного; подчеркнутые прописной буквой аллегорические отвлеченности в окружении тщательно прорисованных, тонко подсвеченных и подцвеченных деталей; точеный прямой афоризм, зачастую увенчивающий намекающе-окольную метафорическую вязь; текучая, порой с напевными перекличками звукопись и подспудное извилистое струение крепко сбитых, ритмически уравновешенных строк, плотно пригнанных друг к другу внутри расчисленных до последней мелочи строфических построений; совершенное