Я улыбнулся от этого далекого детского слова «драчун». Почему-то захотелось произнести его самому, старое смешное слово, захотелось распробовать его губами, голосом.
– Да нет, никакой я не драчун, – чистосердечно признался я. – И приключений я не ищу. Ни на какую часть тела не ищу, ни на ребро, ни на нос. Так просто вышло, совпадение случайное.
– Да нет, ты просто себя еще не понял, не разобрался в себе. Таких совпадений не бывает. Это вопрос выбора. – Мила задумалась, опять подняла глаза, в их водяную основу снова оказалась подмешана непроизвольная мольба. Чистая, стерильная, без толики лукавства. – Ты просто такой. Таким родился, таким живешь. Всегда будешь. – Я хотел было спросить, «каким», но не успел. – И что тут поделаешь, если я тебя такого полюбила. Может быть, именно потому и полюбила.
Странно, но к мольбе не были подмешаны ни просьба, ни желание, какая-то особая, ни с чем не связанная мольба – ни с окружающей нас медицинской обстановкой, ни даже со мной. Этакая «вещь в себе», направленная на себя, на себе и замкнутая, не требующая ничего извне.
– Сегодня утром, когда я шел в институт, мысль смешная пришла. Представь, что на самом деле правим миром не мы, люди, а сюжеты. Понимаешь, истории, которые возникают и развиваются во времени, они и есть единственные живые существа, населяющие мир. А мы лишь частички, эпизодические персонажи, которых сюжеты выбирают для себя, чтобы мы в них участвовали и тем самым их оживляли. Например, «сюжет любви», вот ты в него, говоришь, попала. Или «сюжет противостояния», который ожил сегодня и в который я ненароком, глупо вляпался.
Я помедлил, она не опускала глаз, так и смотрела на меня снизу вверх.
– И они, сюжеты, нас выбирают, знаешь, как режиссер выбирает актеров на разные роли. Вот они меня и выбирают. Видимо, решили, что у меня амплуа подходящее, в смысле, что я подходящий предмет для избиения. Я, похоже, примелькался в их режиссерской базе данных, может быть, у меня даже и репутация там сложилась неплохая, ведь они.
– Дурачок, – перебили меня глаза, потому что ничего, кроме глаз, я уже не видел. – Выдумщик. Это ты их выбираешь, не они тебя, а ты их. – Ее пальцы скользили по моей коже, терялись, находились, терялись снова. Мольба струилась, входила в меня, заливала полости, проникала в кости, смешивалась с красными кровяными клетками. Будто излучение, будто радиация, почему-то подумал я.
– Давай любовью займемся, – попытался я найти выход.
– Здесь? – Она удивилась.
– Ну да, а где же еще? – удивился я вслед за ней.
Раз – и озера обмелели, словно взорвали плотину. Два – и мольба потускнела и испустила свой последний, предсмертный лучик. Не осталось больше ничего, только строгий доктор Гессина, заканчивающая медицинский осмотр.
– Нет, я здесь не буду, – ответила она с твердостью, о наличии которой еще секунду назад невозможно было догадаться. – Я никогда этого здесь не делала.
– Да ладно тебе. – Я взял ее за локоть правой, здоровой, рукой, приподнял со стула, поставил на ноги. – Вот и будет первый раз. – И, так как она промолчала, добавил: – Можно, я тебя поцелую разбитыми губами? Тоже ведь новые ощущения, ты таких припухших губ небось никогда не целовала. Тем более здесь, в кабинете.
– Тебе же больно будет, дурачок. – Какие все-таки непредвиденные переходы с мягкости на резкость, с резкости в обратную сторону.
– Ничего, я потерплю, у меня высокий болевой порог.
– Это я поняла, – произнесла она уже близкими губами. – Швы накладывать я тебе тоже буду без анестезии?
– Ты и есть анестезия, – сказал я, в общем-то, пошлость, но это было уже неважно.
Губам на самом деле было больно, но я не обращал внимания. Ее веки сомкнулись, прикрыли длинными, густыми, отчетливо подкрашенными ресницами молящую голубизну, нервно подрагивали в такт неровному, отрывистому дыханию.
– Открой глаза, – прошептал я в самую глубину.
Она послушалась, на меня хлынул поток, я не мог, не сумел разобраться в его природе. Нечто космическое, запредельное, из иных, неземных миров, он оказался опасно близко, затмил, запеленал, так что я весь, без остатка, ушел с головой в томящую, невесомую бездну.
Я хотел, чтобы время перетекало медленно, долго, я планировал растянуть настоящее, перемешать его с будущим, запутаться в нем сам, запутать Милу. Я надеялся упереться в бесконечность, когда реальность перестает определяться органами чувств, а подменяется антиреальностью, более объемной, многослойной, наслаивающей пласты. И ты блуждаешь по ней с новым, неведомым прежде чувством, шестым, седьмым, которое близко, понятно, готово быть прочитано, расшифровано, но каждый раз все же ускользает неопределенным.
В какой-то момент я развернул, подхватил Милу за живот, просунул ладонь под бессмысленную сейчас юбку, притянул к себе, согнулся над изогнутым дугой телом, словно пытался повторить его изгибы. Лицо запуталось в гриве ее густых волос, все же нашло путь к покрасневшему, казалось, сжавшемуся, уплотненному в ожидании уху. Я обхватил его губами, заглотил целиком, без остатка, погрузил в себя, погрузился в него сам, дыханием, шепотом:
– Кто сказал, что мир материален? – выдохнул я, растворив шепот в глубине.
Я не был уверен, что она услышит меня, разберет, отделит слова от биения сердечной мышцы. Но она отделила. Я увидел чуть повернутое ко мне, всего на одну четверть, лицо, ярко зардевшуюся, нездорово, словно в лихорадке, пылающую щеку, с усилием сжатое веко будто переносило мучительную пытку.
– А-а… – выдохнула она, и непонятно было, то ли этот звук часть приглушенного, сдерживаемого стона, то ли вопрос или просьба.
Я так и не успел разобраться, в эту секунду она сделала какое-то движение там, внизу, что-то запутанное. а еще это беспомощное, растянутое «А-а.», и лихорадка пылающей щеки, а главное, сжатые, словно сдерживающие боль веки – все разом наложилось, и я почувствовал остроту. Близкую, раскачивающуюся, готовую сорваться.
Я успел замереть, все вокруг сжалось, выродилось в мгновение, в деление рассеченной дыханием секунды, я еще мог бы удержать, сгладить, притупить. Но тут она снова нетерпеливо повела внизу, и сдавленное, тяжелое веко затрепетало мелкой, быстрой дрожью. Дрожь разбежалась от него, как от эпицентра, вниз, к губам, и они тоже зашлись в шаманской беззвучной скороговорке, и именно поэтому, от трепета не сознающих себя губ, от их обезумевшей, воспаленной ворожбы я потерял контроль, и не было уже силы, которая могла вернуть его, удержать. Я только сжал податливый живот, она почувствовала и еще сильнее, туже вдавилась в меня, и какой-то малоразборчивый не то хрип, не то скрежет затопил пространство и долго его не отпускал. Губы ее продолжали шевелиться, они могли бы поспорить цветом с багровой ошпаренностью щеки, поначалу я не понимал предназначения вырывавшихся звуков. И лишь потом образовалась череда из одного повторяемого слова:
– Тише, тише, тише, – сбивчиво шептала она.
Странно, что план мой не удался, что бесконечность оказалась обидно прервана. Я-то ожидал, что за последние десять дней мое тело приучилось к сдержанности и выносливости. А не тут-то было. Все это подлые издержки возраста, пресловутая гиперсексуальность юности!
Но вдруг другая дикая, крамольная мысль промелькнула в голове. А что, если моя сексуальность повышается как раз от того, что я сплю с двумя разными женщинами? Что, если я не растрачиваюсь попусту, как принято считать, а, наоборот, благодаря им обеим подзаряжаюсь, подпитываю свое либидо? Что, если разнообразие не притупляет, а стимулирует желание и именно из-за возможности выбора меня тянет к каждой из них сильнее обычного?
Мысль и в самом деле показалась крамольной. К тому же сейчас было не время и не место анализировать, сопоставлять, проводить параллели. И я мысль отогнал.
Взамен я стал рассматривать Милу, как она приводит себя в порядок, деловито, внимательно. Сначала сняла туфли, затем болтающиеся у самого пола, нелепо неуклюжие сейчас колготки с забившимся внутрь сжатым обручем трусиков, юбку, подошла к раковине, достала из ящика полотенце, наверняка медицинское, стерильное, намочила его, протерла им ноги, между ног. Посмотрела на меня, поймала мой любопытствующий взгляд, улыбнулась, ничего при этом не сказав, так что улыбку можно было трактовать как угодно, вернулась к оставленному на кресле белью, выковыряла из колготок трусики, стала надевать.
Я ловил каждое ее движение, мне казалось, что я присутствую при каком-то таинственном, священном обряде, доступном только самым посвященным членам секты – вот трусики поползли вверх, попка чуть оттопырилась назад, ноги по-балетному отошли в стороны не только у щиколоток, но и выше, у бедер, как будто она сейчас встанет на носочки и выполнит очередное балетное па. Но па она не выполнила, трусики, набрав скорость, заскочили на положенное им место, попка сделала несколько мелких, ритмичных движений, подстраиваясь под них, рука проскользнула между ног, но лишь на мгновение, тоже подправляя что-то там, непонятное мне. Я-то думал, что это я своими разбитыми губами напоминаю африканскую женщину. Нет, африканская женщина сейчас передо мной исполняла свой извечный, инстинктивный, полный животной грации танец.