«Но я ж остался, – проскочили тут же поднявшие волнение слова. – Я-то ведь живой. Все, видно, так должно было случиться. А жизнь через меня не просочится.»
Слова толпились, спешили, догоняли одно другое, я даже не искал их, они сами поднимались откуда-то из глубины, будто давно уже там находились, отлеживались тихонько, набирались воздушной легкости, чтобы сейчас, именно в данное мгновение, оторваться от рыхлого дна и всплыть, и войти в этот ночной, раскинувшийся вокруг меня мир. Мне даже не требовалось их записывать, они мгновенно вживались в меня, как давно вшитая, но только сейчас сросшаяся ткань.
– Ты зачем ушел? Я не могу без тебя спать.
Я обернулся. После перенасыщенного электрической яркостью Ленинского темнота комнаты казалась кромешной, я с трудом мог разглядеть, откуда возник голос, лишь очертания, да и то призрачные, почти нематериальные.
– Послушай, – попросил я очертания. И начал читать, выделять из себя кусочки себя, кусочки ткани, один за другим, слово за словом. Они лились, единственно возможные, еще не проверенные на ритм, на размер, на звучание. Я читал, и слова все больше уносили меня за собой, забирали, отделяли от тела, видно, с каждым из них вырывалась тоже надсаженная, опухшая от перенапряжения душа.
Но я ж остался…Я-то ведь живой.Все, видно, так должно было случиться.А жизнь через меня не просочится,И рано уходить мне на покой.Пускай отстанет кто-нибудь другой,Мне рано, рано. Слышите, мне рано!На мне отлично заживают раны.И воздух, как всегда,Пьянит меня ночной.
Мне показалось, что последние строчки я прокричал. С хрипом, с вызовом, страстно. И замолчал. Слова закончились, и наступила тишина.
Мила сделала несколько шагов, очертания окрепли, потом залились, наполнились объемом – оказалось трехмерное женское тело, едва прикрытое коротким шелковым халатиком.
– Это ты сейчас написал. – Она не спрашивала, скорее утверждала.
– Да я и не писал даже, – пожал я плечами. – Само возникло. Как часть меня. – Я помолчал, подумал. – Ты не говори ничего, понравилось, не понравилось. Это не имеет сейчас значения. – Я снова замолчал. Я знал, чувствовал, но не мог найти объяснения, даже не для нее, для меня самого. – Хорошие ли строчки, плохие ли. Или, может быть, наивные, слишком юношеские, перенасыщенные романтикой. Или, например, напоминают какие-то другие, чужие. Все это не имеет значения, – снова попробовал разобраться я. – Главное – энергетика. В них моя энергетика. Понимаешь, не мысль, даже не чувство, не призыв, не гимн, а моя суть. Эти строчки – моя жизнь, я выражен ими. Они выражены мной.
– Прочитай снова, пожалуйста. – Она сделала еще один шаг ко мне, но всего один.
Я снова стал читать, уже спокойнее, расставляя паузы, ударяя интонацией на отдельные слова, только сейчас впервые вслушиваясь, вникая сам.
– Ты все же странный, необычно странный. – Она покачала головой, словно сомневаясь, словно не веря себе. – В тебе столько всего намешано. Я даже не знала, что так бывает. Ты и любовью так же занимаешься.
Меня словно током ударило. Мне показалось, что совсем недавно я уже слышал то же самое. Где, когда, от кого? Я не помнил точно. От Тани? От кого еще я мог слышать, если не от Тани? Или мне кажется, просто дежавю такое, или как оно там называется.
– Как? – все же задал я вопрос. – Как я занимаюсь?
– Как ты сейчас прочитал. Напор, и в то же время ранимость, и, как ты сказал, энергетика. И другое, много другого, чего нельзя разобрать. И все перемешано. Такой вот водоворот. – Она говорила, я с трудом различал черты ее лица. Мистика какая-то. Может, мне вообще все мерещится? – И я в него, в этот водоворот, похоже, угодила.
Наверное, надо было что-нибудь сказать в ответ, но я не сказал ничего.
– Ну что, спать ты больше не хочешь? – догадалась Мила.
– Да я и раньше не хотел, – признался я.
Вставка шестая
Стилистика
Сегодня утром Мик категорически отказался просыпаться. Да оно и понятно, вчера я угрохал не меньше часа, чтобы загнать его в постель. К каким хитростям он только не прибегал, затягивая время, – то еще пять минут, то еще две, самые последние: «Ну хорошо, дай мне досмотреть фильм до следующей рекламы, и тогда я пойду чистить зубы». Таким образом он дотянул до десяти, а вот сейчас, в семь утра, не может оторвать голову от подушки.
Я попробовал, как всегда, растолкать, поднять на руки его уже тяжелое, налитое тренированными мышцами тело, но оно безжизненно, даже не сопротивляясь, повисло на моих руках. И я сдался. В конце концов, почему из-за каких-нибудь бессмысленных часа-двух школьных занятий мой ребенок должен мучиться и страдать?
«Ладно, поспи еще два часа», – сжалился я и опустил тело обратно на кровать. Мик благодарно что-то простонал и затих в ровном, безмятежном блаженстве. «Правильно, пусть поспит», – снова подумал я, вглядываясь в сразу расслабившееся лицо сына. Тут же и мое лицо расслабилось – легко, что ли, каждое утро притворяться твердым и тупо принципиальным и терзать собственное дитя невозможно ранним пробуждением?
Поэтому в школу я подвез его к десяти, снабдил запиской, извещающей учителя, что Мик утром был на приеме у дантиста. Неправильно, конечно, непедагогично приучать ребенка к мысли, что папа тоже умеет обманывать, но что поделать.
– Давай, малыш, – как всегда, напутствовал я его, когда он выскочил из машины.
– Спасибо, пап. – Он просунул голову в открытое окно, чмокнул меня в щеку.
Хоть ценит, подумал я. Со временем, конечно, сотрется и такая мелочь, как сегодняшние утренние два часа дополнительного сна, как и сегодняшнее утро, как вообще весь прожитый год, как и само детство. Ну, может быть, не полностью сотрется, но сгладится, и из полотна памяти вытравятся временем отсчеты, отметины, казалось бы, значимых событий. Они важны лишь сейчас, а вскоре будут важны другие, но только до тех пор, пока им на смену не появятся новые. Так было со мной, так происходит со всеми, так будет и с Миком.
Впрочем, ничего страшного в подобной забывчивости нет. Главное, чтобы оставалось общее ощущение счастливого детства, юности – такой монолитный, фоновый тон, наполняющий всю жизнь уверенностью, подстраховывающий надежным, проверенным тылом прошлого. А детальные причины, конкретные доказательства этого ощущения не так уж и существенны.
Нам всегда кажется, что самое главное с нами происходит именно сегодня, но «сегодня» плавно ползет по нашей жизни с неизменностью времени, оставляя за собой «вчера» и не задумываясь о «завтра». И мы всегда оказываемся в нем, в постоянном, непрекращающемся «сегодня». А значит, и «вчерашнее сегодня», и «завтрашнее сегодня» не существенны, они нивелируются, уцениваются. Так устроено человеческое восприятие жизни.
А потому не надо ожидать от детей будущей благодарности, живем-то мы не ради нее, а ради сегодняшнего, ими даруемого нам счастья. А как долго продлится это счастье в дальнейшем – разве это имеет значение в плавно текущем, сиюминутном «сегодня»?
Вот и Мик не поймет никогда, как было папе непросто воспитывать его одному, сколько потребовалось откромсать от себя, пожертвовать, как болезненно пришлось поломать структуру жизни, привычки, даже характер. Не поймет, не оценит. И правильно сделает. Потому что папа откромсал и пожертвовал, если честно, не ради него, Мика, а ради самого себя. Потому что жизнь, ставшая с возрастом разреженной, потребовала искусственной уплотненности, наполненности извне. Иными словами, так называемые тяготы одинокого отцовства никакими тяготами не являются, а наоборот, один сплошной, ни с чем не сравнимый кайф. Ведь только вместе с ними появился хоть какой-то, пусть и временный, но смысл. Вот чем, оказывается, определяется основа специфического родительского эгоизма.
Лора, девушка в кафе, удивляется, отчего это я сегодня появился с двухчасовым опозданием.
– Я вас ждала, как всегда, в начале девятого, – улыбается она, и мне кажется, что ее улыбка снова вышла зарамки стандартной здесь доброжелательности.
– Сын крепко спал, я не осмелился его будить. Мне показалось, что, если я разбужу, я нарушу что-то очень важное. Смотрел на него, знал, что пора, но не смог заставить себя.
Она глядит на меня во всю ширину светлых, широко открытых, будто удивленных глаз, отсвечивающая позолотой прядь выбивается из-под заколки, высокая грудь, крепкие ноги – типичный образец «новоанглийской» девичьей красоты, кровь с молоком, так и дышит налитой молодостью, даже взгляд отскакивает. Я и забыл, что такое бывает.
Я вообще запутался в своем возрасте, не осознаю его полностью. Я уже не знаю, могу ли нравиться молодым женщинам, имею ли право? Даже если проскакивает искра, даже если улавливаю призыв, я не проявлю инициативы первым. Не то чтобы пошатнулась с годами уверенность, вовсе нет. Скорее боюсь показаться смешным, даже не в глазах девушки, а со стороны. Будто сам наблюдаю за собой и морщусь от бросающегося в глаза несоответствия – седеющий, явно вышедший за пределы юности мужчина пытается с усилием разжать эти пределы, чтобы заново, теперь уже посредством чужой юности, втиснуть себя в них.