Нередко сознание борется у нас с любовной страстью и тем доказывает, что не принимает в ней никакого участия. Вот почему в любви имеют место замечательнейшие антиномии чувства. Может случится так, что качества существа, которые оттолкнули бы нас от него, если бы оно было только нашим другом, не только не развязывают, но еще больше запутывают узы нашей к нему любви и приводят нас к браку с ним несмотря на наше сомнение в уместности такого брака. Для любви не имеют никакого значения доводы рассудка; в суждении о любимом предмете она руководствуется своим особенным критерием. Девушка может быть любима нами не только несмотря на осуждаемые нашим сознанием ее недостатки, но и за эти самые недостатки: они одобряются нашим бессознательным. Сюда относятся, например, про явления женского привередничества и легкомыслия, которые могут усилить в нас нашу любовную страсть к женщине, несмотря на то, что мы взираем на них с прискорбием. Особенно частое явление представляют капризные и легкомысленные женские характеры в театральном мире, не столько потому, что их может образовать сцена, сколько потому, что уже сам выбор театральной карьеры предполагает в делающих его особах существование задатков к их развитию. А между тем всем известно, как часто без всяких колебаний мужчины приносят в жертву обладательницам подобных характеров даже высокое общественное положение, а потом убеждаются на опыте в безобразии заключаемых ими браков. Но антиномия чувства обнаруживается в любви с особенной силой в том случае, когда любовь существует совместно с ненавистью, даже с презрением. Такое реально диалектическое раздвоение объяснимо только тем, что в его основе лежит дуализм сознательного и бессознательного. Оттого-то и производит в нас впечатление величайшей психологической правды та сцена, в которой исполненный ненависти и презрения в Дездемоне Отелло сперва ее целует, а потом закалывает. Эта имеющая место в любви реальная диалектика чувства служит неисчерпаемым источником для поэтического творчества.
Бессознательность мотивов любви доказывается и тем, что мы придаем чрезвычайно маловажное значение развитию сознания, то есть образованию любимой нами девушки. Ведь образование человека, будучи ненаследственным, не имеет никакого значения для его потомства. Напротив, чем неопределеннее психические качества данного лица, чем глубже лежат они в недрах его бессознательного, как это очень часто наблюдается у женщин, тем больше мы поддаемся его очарованию.
Итак, вследствие того, что в своей деятельности в жизни людей природа руководствуется принципом индивидуализирования, у них половое влечение утрачивает свой неопределенный характер, деятельность его сопровождается выбором, и оно превращается в любовь, часто достигающую такой остроты индивидуализирования, что из нее совершенно исчезает отличительная черта полового влечения – неопределенность. Такое различие между половым влечением и любовью выражает уже в мифологической форме Платон, когда говорит о первочеловеке, разрозненные половины которого страстно ищут друг друга, побуждаемые стремлением к соединению, что, пожалуй, можно понимать так, что гермафродитизм представляет первичную биологическую форму.
Таким образом, в справедливости теории Шопенгауэра не может быть никакого сомнения, но она нуждается как в исправлении, так и в восполнении. Индивидуализированию у людей подлежат преимущественно душевные качества, их характер и интеллект, почему и любовь должна преобразовывать преимущественно психические качества, а не одни только определенные свойства их ближайшего поколения. А так как психические качества человека определяют склад истории жизни человечества, то оказывается, что история представляет как бы продолжение биологии. Было бы непоследовательно думать, что лежащая в основе нашей любви воля только вводит нас в жизнь и затем покидает, предоставляя нас игре наших сознательных мотивов. Как нельзя допустить того, чтобы организующий в нас принцип, снабдив нас мозговым аппаратом, не заботился совсем о его функциях, так нельзя допустить и того, чтобы метафизическая воля, постаравшись развить у ближайшего нашего поколения известные способности, не пеклась об их употреблении. К тому же мы уже неоднократно видели прежде, что деятельность человека может определяться прямо, без посредства его сознания, мотивами, исходящими из недр трансцендентального, а это, конечно, может иметь место и в истории человечества.
Как биология, указывая на преследование в развитии органических форм и их сознания какой-то бессознательной цели, приобретает теологическую окраску, причем открывающее условия и средства законообразного достижения этой цели естествознание нисколько не впадает оттого с самим собой в противоречие, так должна поступать и история. Значение метафизики половой любви для истории несомненно: всякий раз как данному поколению людей приходится решать известные исторические задачи, можно смело сказать, что любовь предшествовавшего ему поколения преобразовывала его способности, необходимые для решения этих задач, и это одинаково верно, идет ли речь о производящей перевороты в жизни человечества деятельности его героев, появление которых в мире столь же фатально, как и фатально рождение в известное время, в известном месте известного человека, или о героях мысли, производящих перевороты в истории человеческого духа. Часто приходится слышать, что многие замечательные лица имели и замечательных матерей; к этому можно бы было прибавить то, что они имели матерей и страстно любимых. Высоко висящий на духовном древе плод точно так же преобразуется не только в мозгу срывающего его человека, но и в любви родителей, как высоко висящий древесный плод преобразуется в длинной шее жирафы. Шопенгауэр, соглашающийся со второй частью этого афоризма, был бы последователен, если бы согласился и с первой; этим он достиг бы более глубокого понимания истории, хотя, конечно, впал бы в противоречие со своим учением о слепоте мировой воли.
Но Шопенгауэр должен быть восполнен еще в следующем. Что метафизическая воля лежит в основе любви, это бесспорно; но если между человеком и мировой субстанцией стоит его трансцендентальный субъект, то в таком случае ближе метафизическую волю, побуждающую его к любви, поместить не в этой субстанции, а в этом субъекте и признать, что любовь между родителями совпадает со стремлением трансцендентального, предсуществующего субъекта к воплощению. Но стоит только сделать это, как тотчас же его теория, находящаяся в непрестанной войне с его же учением о слепоте мировой воли, выиграет в ясности, и выиграет потому, что наш трансцендентальный субъект не слеп, а значит, он способнее мировой воли к тем удивительно мудрым мероприятиям, которые Шопенгауэр навязывает этой воле. Биологическая точка зрения на нашу индивидуальность, согласно которой она определяется для выполнения целей рода, но и в силу причины субъективной, трансцендентальной точки зрения на нее, согласно которой наш субъект мог до своего воплощения знать эти законы и, приняв их во внимание, пожелать воплотиться через данных родителей. Впрочем, это еще вопрос: влияет ли на точность отображения нашего трансцендентального субъекта в человеческой форме его обнаружения материал зародышевой клетки. Многие явления сомнамбулизма говорят больше в пользу того, что не влияет.
Значит, открытая Шопенгауэром метафизическая воля есть индивидуальная воля нашего трансцендентального субъекта, который стремится обнаружиться в земной форме не только в силу объективной причины для выполнения целей рода, но и в силу причины субъективной, для выполнения своих собственных целей. Таким образом, к монистическому соединению биологии с трансцендентальной психологией приводит нас и метафизика половой любви, так как в ней человек является существом, в жизненном процессе которого соединены и развитие его рода, и развитие его собственного трансцендентального субъекта.
Только тогда у нас будет настоящая философия истории, когда мы будем смотреть на человеческую жизнь, как на процесс вышепоименованного двойственного развития, а не ограничивать ее задачи достижением людьми одних только земных целей, хотя бы, например, водворением ими у себя золотого века, чем бредят социалисты в своем оптимистическом ослеплении. Спору нет, что на историю надо смотреть, как на продолжение биологии, в котором простая борьба из-за средств к существованию сменяется мало-помалу борьбой идей, сопровождающейся переживанием идей живучих, то есть истинных, но при этом не надо покидать точки зрения и трансцендентально философской. Инстинкты животных доказывают нам психологическую возможность действий, несознаваемых со стороны их цели и в то же время сознаваемых со стороны средств к ее достижению. Далее. Мы видели, что многие сомнамбулы, по собственному побуждению или в силу так называемого магнетического обета, совершают во время своего бодрствования такие поступки, цель и средства к совершению которых ими осознаются, лежащий же в их основе импульс не исходит от их земной воли. Таким образом, если сравнить нашу жизнь с бодрственным состоянием сомнамбул, а наше предсуществование – с их сном, то нельзя будет отрицать психологической возможности того, что деяния человеческих индивидуумов, из которых слагается жизнь человечества, подобны вышепоименованным поступкам сомнамбул, что наши представления, определяющие образ наших действий и движения воли исходят из трансцендентальной области, а мы, подобно сомнамбулам, имеем непреодолимое убеждение, что поступаем по собственному усмотрению. При этом рождается дальнейший вопрос: находятся ли волевые импульсы человеческих индивидуумов в атомистической и беспорядочной разрозненности или они исходят от единого, лежащего в направлении равнодействующей этих импульсов, принципа? Может быть, этот принцип останется для человечества навеки сокровенным; но возможность его существования не подлежит сомнению, так как уже в жизни термитного муравейника и колоды пчел, в разделении труда у гидромедуз, в способе схватывания некоторыми полипами пищи обнаруживается с большой ясностью, что множественность индивидуумов может образовать реальное целое. Значит, если мы на вопрос пророка: "Оставишь ли ты людей, как рыбу в море, как пресмыкающихся, у которых нет владыки?"* – понимая в нем под людьми все, как появлявшееся на сцене истории, так и имеющее появиться на ней человечество, дадим отрицательный ответ, то затем все дело будет состоять только в том, к кому должен быть обращен этот вопрос: к личному ли Богу, к единой ли мировой воле или к совокупности наших трансцендентальных субъектов, хотя и отдельных, но таких, осознание которыми своей солидарности, взятой во всей ее пространственной и временной целостности при образовании истории, непрестанно чреватом целями, должно произрасти на почве антагонизма земных и индивидуальных воль.