Ярче, привлекательней, пленительней этой девушки он никогда не встречал – и даже удивительно было, что это открылось только ему, а не все сразу видят это несомненное её превосходство. (И хорошо, что не успели разглядеть до него!)
Странно? – но они всё ещё говорили друг другу «вы». Не могли переступить – или даже не хотелось? Теперь уже уверенность, что «ты» ещё будет, и будет, и будет, – а вот в этом последнем порхающем «вы» сохранялось безутратное изящество.
Ксаночка – да! была согласна! была вседушевно согласна выходить за него замуж, и глаза её сияли счастьем, как будто всё это уже случилось, – однако: что скажет крутой отец? Если он запретит, если он заградит, поднявшись в свой гневный рост? – тогда…? – она не смеет.
Уже вся в московской эмансипации, и посмеиваясь над печенежными нравами кубанских экономистов, и в веренице театров, и с тайными от отца балетными упражнениями, – против папиной воли она не смеет… Если он проклянёт? – нет…
Для отца – неравное, невидное замужество? Не так хотел бы выдать?
Но даже если взгневится сначала – то потом? Сердце у него отходчивое и на самом деле доброе, хотя бывает страшен, когда раскричится. Будет уговаривать не только Ксенья сама, но ещё поможет её старшая невестка Ирина, будем уговаривать до того, чтоб хоть на колени стать, – сдвинем.
Но это всё – невозможно в письмах. Для этого надо ехать Ксенье домой. А это – только в конце июня, после курсов. И в июле всё решится.
И тогда?..
– И тогда: я ведь не могу просить второй отпуск. Вы приедете ко мне – прямо в бригаду, на фронт? Если мы будем стоять всё так же в неподвижности, то в наш фольварк Узмошье. И отец Северьян повенчает нас.
Так мечталось.
А Саня-то остался без матери ещё в детстве. А отцу, во второй семье, большого и дела в том нет.
Не говорил, но мысль была: надо нам спешить, пока не слягут ещё новые головы, может и моя. Не покидало Саню предчувствие своего недолгого века.
– А карточка у вас есть для папы хорошая? Снимитесь ещё раз!
Но и в том, что свадьба откладывалась, – тоже есть своё наслаждение. Сердцу – непереносимо было бы: вот прямо сейчас? уже без преграды?..
Пусть, пусть ещё поноет в груди.
Благодарность к ней, что она – есть. Что она – вообще нашлась.
Даже страшно: кольцом рук – раздавить её?
Нет, она – орешек, кубанская порода.
А – после войны? Сане бы кончать ещё два года в университете – а Ксенья через год уже и кончит, с Москвой расстанется. Нескладно.
Проходили как-то у Никитских ворот – вспомнил Саня замечательного старика, Павла Ивановича.
С его загадками.
Что он сейчас? Жив ли?
Он тогда как благословил их с Котей идти в армию. И теперь вот, первый раз вернувшись в Москву, – как же его не повидать? Очень захотелось.
– Ксаночка! Живёт в Москве один чудесный мудрый старик, сейчас я вам о нём расскажу. Давайте-ка мы его в этих днях разыщем – да сходим к нему?
Пока – здесь, пока вместе, вся Москва – наша.
По вечерам освещение на московских улицах стало разреженное, многих фонарей по экономии не зажигали. Зато не видно ни уличных повреждений, ни разноцветных листовок, ни распущенных бродячих солдат, – можно вообразить, что Москва – и сегодня прежняя.
Однако – кобуру поближе к руке, из любой подворотни могут выскочить бандиты, из-за любого угла. Нет, Москва не прежняя.
Пути последнего ночного провожанья часто ложились через Александровский сад.
Как-то Ксенья сказала:
– Здесь я люблю гулять. Во время самой революции тут гуляла.
А уже вот недавно, изменясь голосом:
– Я здесь… мечтала… Смотрела на маленьких детишек, и…
Призналась.
Но ведь и Саня хотел – именно! именно сына!
И открылось говорить о нём – как уже о сущем.
О непременном нашем…
Что за счастье!
А сегодня вечером бродили, бродили, заметили: на Воскресенской площади сгущается к городской думе толпа.
Пошли туда?..
Всё равно куда. Всё равно хорошо.
На возвышенной площадке думы под яркими фонарями стояла группа, может быть из думской головки, – и несколько матросов. И один высоченный черночубый матрос с двумя нашивками на рукаве, а в распахе матроски яркие полосы, лицо как у птицы большой, выразительные крупные губы, объявлен был к речи: матрос Баткин. И сразу начал, с большой свободой (а «г» – наше, придыхательное, по-южному):
– Товарищи и граждане! Русские люди! Лозунг «Отечество в опасности» – ударил по сердцам Черноморского флота! И мы – посланы по России, посланы сказать, что мы – свободные граждане вовеки!
А-а, уже читали про них, это – черноморская делегация, их стали звать «марсельцами»: тоже с юга, тоже патриотический железный отряд на подкрепление заколебавшейся страны.
– Никому не отдадим дорогой России и свободы! Сила – в единении, ужас – в разъединении. Предать союзников – мы не смеем! В Туле мы застали батальон, они готовили плакаты о немедленном мире с Германией. Мы – не допустили этой изменнической демонстрации! Кто кричит «долой войну» – они, может, только шкуру свою спасают?
Откликались ему живо, одобрительно из разных мест толпы. И Баткин длинным картинным лицом гордо принимал как ожидаемое. Он привольно размахивал длиннющею своей рукой и ораторствовал, не затрудняясь в словах:
– Мы не дадим проповедывать на улицах, на площадях и на позициях – предательство родины. А братание с немцем – и есть предательство. Сегодня опасность не от контрреволюции, а – с другой стороны. Армию, которая самоотверженно шла на смерть, теперь расшатали. Первый вопрос – железная дисциплина, как у нас в Черноморском флоте. Мы все – одна дружная семья, и у нас офицеры – те же братья.
Да простой ли он матрос, усумнился Саня. А замечательно, и на всю площадь:
– Мы не спрашиваем нашего Адмирала, почему берём курс именно на Трапезунд. Сказано так – значит надо, идём! Когда наш Адмирал говорит: бригада крейсеров направо, миноносцы налево, подводные лодки вниз и в атаку, – мы не спрашиваем зачем, а не успел он выговорить – и мы уже в атаку!! Наступление – это лучшая оборона!
Толпа ревела, аплодировала, и даже со слезами: ах, как же он говорит! что за матрос! Как сердце укрепляет!
Рядом хорошо одетый плотный господин, задыхаясь:
– Это чудо, наши марсельцы! Народная душа возрождается на наших глазах.
Молодая дама под сеткой:
– А Керенский – разве не чудо? Откуда он так чувствует народ?
А Баткин – метнул отчаянной головой и крупно смахнул рукой юрящего где-то тут невидимого чёрта:
– Черноморцы – никогда не согласятся на сепаратный мир! Черноморцы – не вернутся в порабощённую Россию! Если изменническая часть возьмёт верх в стране – черноморцы лучше взорвут себя!! и, глазом не моргнув, потонут в море! И умрут! Мы, черноморцы, без свободы жить не можем!
Снова, снова хлопали, кричали, бурно радовались.
А при первой утишке – раздался сбоку резкий голос, подловить:
– А откуда вы, матрос, знаете французский язык?
А Баткин – ни на миг не замялся, но страшно повёл в ту сторону крупными бровями и очами:
– Свой французский язык я получил, служа кочегаром и задыхаясь у огня. Я – пролетарий!
И – ещё взнялись хлопать, кричать, одобрять. Хотя, всё-таки, вряд ли он был пролетарий.
Слово передали севастопольскому прапорщику Иткину – но уже так замечательно всё равно не скажет.
Стали Саня с Ксеньей из толпы выбираться.
– Такой трезвый голос, – волновался Саня. – Если бы все везде их послушали. Должно же перемениться к лучшему? Если Черноморский флот мог сохраниться – то почему не мы?
Они так забылись друг в друге эти дни, и за весною, – а грозная жизнь шагала. И – что-то там сейчас в Узмошьи, в Дряговце?
Ксаночка – чуть к саниному плечу.
Они двое составили словно маленький челночок, безстрашно взявшийся переплыть море, и в самое неподходящее время.
Выбились из толпы направо – и как раз к Иверской часовне.
Все эти два месяца что ни кружило, ни скакало по московским улицам, а здесь – и при свете дня, и в вечерней темноте, и в утренней – одно и то же всегда, все дни и все часы: через раскрытую дверь видны многие горящие свечи и лампады внутри, протискивались туда и сюда, а внутри набито. И ещё ожидающая кучка, когда больше, когда меньше, толпится снаружи.
Подошли.
Сане, через плечи, было видно внутрь, Ксенье нет.
Он высвободил руку свою из-под её локтя, снял папаху и перекрестился, глядя в жёлто-золотое разливистое, накалённое свечение перед тёмным деревом икон и серебристыми накладными ризами.
Соедини нас, Матерь Божья, прочно и навсегда.
И Ксана крестилась, затяжно прикладывая трехперстье.
Лицо её в светло-жёлтом отсвете – ещё нежнее.
Сколько-то простояли они вот так, против алтаря.
А потом пошли – и опять мимо Александровского.
И опять – о том же, о нашем.
Как они будут жить – для него.
Как будут его воспитывать. Вкладывать всё лучшее. Доброе.