Можно было попробовать избавиться от непрестижной ассоциации, отказавшись представлять кого бы то ни было и настаивая на полной культурной ассимиляции или на абсолютном индивидуализме. Но эта позиция редко выдерживала моральную цензуру, поскольку выглядела как предательство родителей (а значит, — для некоторых — самого себя) и создавала серьезные практические неудобства, поскольку русскость все чаще отождествлялась с принадлежностью к «белой» расе. Таким образом, — как в случае немецких романтиков, русских народников и поэтов негритюда, среди прочих, — решение заключалось в национальном самоутверждении, в переосмыслении отсталости как чистоты, а прогресса как развращения. А это означало, что интеллигент должен был не просвещать «народ», а сам у него учиться, приобщаясь к его древней мудрости.
В соответствии с этим переводы и толкование северного фольклора (этого «наполненного, живительного и неиссякаемого» источника «поэтичной образности, национального характера и духа»){1430} стали важным видом научной и политической деятельности, а «моя земля» и «мой народ» стали главными лирическими темами молодых авторов, воспевавших свои корни и свою принадлежность к простому и величественному миру своих предков.
Мой отец — нанайский клен,Подарил мне верность он.Мать — нанайская береза,От нее глаза и косы.Величав, могуч и мудр,Дед, любимый мой Амур,Подарил мне, словно перстни,Все свои легенды, песни.Ну а бабушка тайга,Хоть сурова и строга,Научила быть проворной,Смелой, твердой и упорной.Разве я забыть смогуПриамурскую тайгу?Разве в жизни разлюблю яШирь амурскую родную?Здесь мои в краю лесномПтицы все и звери,Здесь любой откроет домПредо мною двери.Славлю я Амура мощь,Новь родного края.Я — земли нанайской дочь,Дом мой — дом наная{1431}.
Торжество «корней» означало, что необходимо возрождать родной язык, соблюдать древние обычаи и уважать стариков, которые их сохранили{1432}. Оно означало также, что, кто бы ни был ответственным за их разрушение, это враг, и его необходимо разоблачать как врага. В рассказе «Звезда утренней зари» хантыйский писатель Еремей Айпин использует язык и образный ряд антикрепостнической литературы XIX в. для описания роковой встречи доверчивого туземного охотника с парой безжалостных, безродных наемных рабочих с нефтяных месторождений. Рассказ завершается извинениями высокопоставленного чиновника, но горечь остается: любимого оленя охотника, убитого ради его рогов, не воскресить, а чувство собственного достоинства, утраченное в пьяном угаре, не восстановить{1433}.
Фольклорный романтизм, как и западничество, страдал от серьезных внутренних противоречий. Большинство признаний в любви к народу были написаны на русском языке, и почти все они предназначались для русского читателя. Сама по себе писательская деятельность не была традиционным занятием и должна была основываться на образах, сюжетах и тропах, почерпнутых из русской литературы. Авторы, сколь свежи ни были бы их голоса, жили в том же мире литературных ассоциаций, что и их читатели. Смогут ли — и захотят ли — эти люди утратить свою русскость? И как быть с тем обстоятельством, что протест против современного общества является частью современной культуры? Была ли северная интеллигенция обречена страдать от той же самой ностальгии по невозвратному и от той же безответной любви к «народу», что и их русские коллеги? Как заявить свои права на «нанайский дом»?
Интересную попытку эстетического воплощения этих сомнений можно найти в повести Анны Неркаги «Анико из рода Ного» (написанной по-русски){1434}. Молодая ненка, которая живет в большом городе и учится на геолога, получает письмо от отца Себеруя, в котором он пишет, что ее мать и младшую сестренку загрыз волк и что она нужна дома. Полная чувства вины и сомнений, молодая женщина решает ненадолго съездить к отцу и после нескольких перелетов оказывается в родной тундре.
Анико спрыгнула с нарты. Повернувшись к чумам, увидена маленького человечка. Он шел к ней спотыкающейся, суетливой походкой.
«Отец!» — мелькнуло в голове, и сразу же пришли страх и недоумение. Вот этот совсем незнакомый невзрачный старичок и есть ее отец? Его надо обнять, собрать крупицы чувства, некогда жившего в ней, полюбить, считать самым родным человеком? Она растерялась, зачем-то схватила с нарты портфель, выставила его перед собой, словно хотела защитить себя или оттолкнуть того, кто спешил к ней. Когда отец подошел вплотную, она невольно сделала шаг назад: от старика тяжело пахнуло дымом, табаком, грязным телом. Себеруй не замечал ничего. Он два раза провел ладонью по своей грязной малице, будто вытирал ее, и протянул перед собой руку.
Но Анико не ответила на приветствие. Она со страхом смотрела на черную малицу отца, на его спутанные, сальные волосы, морщинистое лицо, грязные руки и чувствовала, как к горлу подступает тошнота{1435}.
Вскоре после первого испытания, частью которого были вкус сырого мяса и запах «псины, прелой кожи, сырости», молодая женщина узнает, чего от нее ждут. Ее отцу нужна помощь и утешение в старости; ее роду нужен наследник; а ее народу нужны ее образование и опыт. Это серьезная ответственность, и Анико понимает, что не сможет отмахнуться от нее, хотя и чувствует себя жертвой. И все же, как быть с ее собственной жизнью, учебой, мечтами?
Как бросить все: институт, театр, кино, танцы, споры с товарищами об искусстве, об интересном и ярком будущем? Как забыть шумные, горячие улицы города, любимые места, где не раз так хорошо думалось и мечталось, и добровольно отдать себя мерзлой тишине, затеряться в белом просторе снегов, надеть ягушку, жить при керосиновой лампе и… состариться?!{1436}
Мало-помалу она осознает, что ей предстоит не просто выбор между долгом и свободой, между мученичеством и самореализацией. Она начинает понимать, что есть своя правда в той жизни, которую ее сородичи унаследовали от своих предков: «Сейчас Анико поразило… общее выражение значительности и достоинства на лицах ненцев и их каменных богов. Должно быть, сидящие перед ней люди знают что-то важное и основное в жизни, чего не знает она, иначе не вели бы себя так спокойно и уверенно»{1437}.
Наконец, полная сомнений, но уже не чувствуя растерянности, она принимает из рук отца наследственных идолов своего рода: «Анико… взяла Идола и несколько минут стояла неподвижно, понимая, что приняла сейчас душу отца, матери, деда и всех, кто жил на земле до нее. Не Идола отец передал ей, а право, святой долг жить на родной земле и быть человеком»{1438}.
Значит ли это, что она должна остаться в тундре? И если так — должна ли она раствориться в традиции, узнать «что-то важное и основное в жизни» — и отбросить четырнадцать лет учебы и новых открытий? Или она должна использовать свое образование, чтобы «помочь ненцам сделать жизнь в тундре такой же благоустроенной и насыщенной, как на Большой земле» — например, не позволяя им тратить все деньги на спирт?{1439} А если так, то как быть с тайной древнего Идола? И значит ли это, что ее детям придется столкнуться с такой же дилеммой?
Анико еще не обдумала всего этого как следует. В конце повести она уезжает в город, не зная, вернется ли обратно[111].
Перестройка и малочисленные народы Севера
С началом перестройки и крахом цензуры в 1986—1988 гг. дискуссия о положении коренных народов стала интенсивнее и разнообразнее. Интеллигенты-северяне могли свободно говорить об атаке государства на образ жизни, который составлял смысл их существования. Этнографы-шестидесятники могли сказать «мы вас предупреждали» и указать на социально-экономические проблемы, явившиеся следствием перехода к оседлости и принудительного переселения, против которых они в свое время тихо возражали. Впервые за свою научную карьеру они могли открыто отождествлять себя с благополучием «своих народов» в противовес интересам государства и в поддержку коренной интеллигенции. Молодые демографы, экологи и психологи могли свободно применять свои новые методы в самых отдаленных уголках Крайнего Севера и использовать полученные результаты для доказательства моральной и политической несостоятельности режима. Наконец, средства массовой информации жаждали рассказать об этих результатах и посылать репортеров на поиски новых разоблачений[112].