— Верните документы, — рявкнул Швец.
И — выкатился на своих жужжалках из темного холла гостиницы на предзакатную, пронзительно-чистую, ветреную площадь. В небе летали голуби. Они были сизовато-белые, но иногда их крылья высверкивали неожиданным желто-красным цветом.
— Где ночевать будем? — спросил я Швеца. — Честно говоря, я уж третий день не сплю, башка звенит.
— Ничего. Сейчас пойдем на вокзал, там выпьем и закусим, и спать с кем-нибудь договоримся: что здесь номер, что там тридцатка, все одно выйдет, — с точки зрения экономии. Не бойсь, найдем где отдохнуть.
В ресторане мы заказали бутылку черноголовой московской, три салата, селедку, щи и блинчики с мясом. Швец разлил водку по большим фужерам и попросил:
— Ну-ка придвинь меня, а то я на китель буду крошки ронять, неопрятно.
Я поднял его вместе со стулом и придвинул вплотную к столу. Швец кивнул в знак благодарности, цыкнул зубом и возгласил:
— Ну, выпьем за наших с тобой. Дай им бог…
Запрокинув голову, он вобрал в себя водку, неторопливо закусил селедочкой и усмехнулся:
— Анекдот есть такой. Один командировочный, вроде нас с тобой, задержался в Москве по делам, а спать негде, мест в отелях нет. Ну, ему и посоветовали взять на ночь шлюху возле «Метрополя», — у нее и переспать. Он пришел, а там одни красавицы в чернобурках. Смотрел он на них смотрел, а потом подошел к одной, галантно поднял шляпу и осведомился: «Тысячу извинений, мадам, а вы, случаем, не блядь?» Что плешка у «Метрополя», что здешний вокзал… Сука в бигудях, чтоб у нее сыпь на лбу выметало…
— Она ж служит, зря вы на нее.
— Нет, не зря! Скрывать правду — значит предавать Константина, отрекаться от него, живого!
— Вы его не этим предаете. Мы все предаем друг друга совсем не этим…
Швец грохнул кулаками по столу:
— Выбирай слова! Слышу интонацию врагов народа!
— Вы действительно верите, что маршал Тухачевский был врагом народа?
— А кем же еще?
— Кто штурмовал Кронштадт в двадцать первом?
— Как кто?! — Швец изумился. — Товарищ Сталин.
— Тухачевский, Сталин и Троцкий, — тихо сказал я, оглянувшись невольно.
— Я б тебя за такие слова на фронте к стенке поставил! И самолично пристрелил, как бешеного пса! — Швец разъярился. — Запомни: тридцать седьмой год был годом великого очищения! Мы освободились от скверны японо-германских наймитов! От гестаповцев и шпионов типа Каменева и Бухарина! Понял?! Мы выиграли войну благодаря тому, что обезвредили всех врагов народа!
Лицо Швеца вдруг жалобно сморщилось, он замотал головой и стал жалостливо повторять:
— Косинька, Косинька, мой маленький, за что ж такое?! Почему суки на свободе, а ты маешься?!
А я до ужаса явственно вспомнил плач отца, который донесся через открытые тюремные окна и его пронзительный крик: «Сынок!»
— За что такое горе, Косинька?! — Швец сокрушенно качал головой. — Ты ж нашему делу предан до последней капли, ты ж наш, наш!
К столику подошла официантка:
— Щи кончились, может, поменяем на порционную соляночку?
— Ладно, — сказал Швец, вытерев лицо квадратной ладонью, расплющенной «толкалкой». — Валяй сборную.
Он демонстративно отвернулся от меня и стал смотреть на эстраду, где рассаживались музыканты: аккордеонист, слепой скрипач, слепой барабанщик и огромная пианистка, похожая на Петра Первого. Скрипач взмахнул смычком, и оркестр заиграл песню о Сталине, — тогда все программы в вокзальных ресторанах так начинались; Швец стал проникновенно подпевать: «О Сталине мудром, большом и любимом, счастливые песни слагает народ…»
В уголках его пронзительно-черных глаз медленно накипали слезы; когда оркестранты кончили играть, Швец, аплодируя, закричал: «Браво!» В зале ресторана было всего два посетителя: он и я. Пять официанток стояли возле синих бархатных портьер, спрятав руки под белыми фартуками на толстых животах. На стене с лепными украшениями, выкрашенной в темно-зеленый цвет, висела громадная репродукция «Утро в сосновом лесу». Я посмотрел на «Мишек», тронул Швеца за руку:
— Простите меня, я, видно, что-то не так сказал…
— Да уж, — посветлев лицом, он сразу же обернулся ко мне, — я еле сдержался, чтоб не отправить тебя, куда следует. Болтаешь черт знает какую ахинею, уши вянут…
Он снова разлил водку по фужерам, мы выпили, в голове у меня зашумело; все, что было сегодня днем, сделалось каким-то отстраненным, далеким, оркестранты уже не казались такими жалкими, а, наоборот, стали представляться мудрыми хитрецами, потому что после обязательной песни об Иосифе Виссарионовиче заиграли печальный и веселый «Фрейлехс».
Швец заказал еще одну бутылку водки, быстро опьянел; я тоже. Мы начали меряться силами, — у кого крепче руки. Полковник лихо укладывал мою кисть на стол, а я тогда был боксером и подрабатывал на образцово-показательных выступлениях в рабочих клубах.
— Если нет одного, — комментировал Швец свою победу, — тогда обязательно много другого…
Эти слова мне показались очень смешными, я захохотал, а Швец обиженно постучал себя пальцем по виску:
— Смех без причины признак дурачины. Не понимаешь, что ль: нет ног — руки сильные!
Швец вздохнул, начал перемаргиваться с громадной пианисткой, а потом пригласил ее за наш стол:
— Мадам, не выпьете ли немного портфейна?
— Вы, случаем, не одессит? — спросила пианистка, опускаясь на стул. — Одесситы говорят «портвейн» через «ф».
— Какой с меня одессит? — Швец засмеялся. — С меня одессит, как с вас балерина.
Пианистка предложила:
— Может, сыграть попурри из военных песен? Мы недорого возьмем…
Швец достал из кармана кителя тридцатку:
— Извиняюсь, что нет конверта. Венерологам и женщинам я всегда давал деньги в конвертах.
Пианистка выпила рюмку, съела кусочек селедки, вернулась на эстраду и что-то шепнула слепому скрипачу. Тот кивнул и сразу же прокричал в шуршащий микрофон:
— Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!
— Опошляют героику, — заметил Швец. — Всего семь лет после войны отстучало, а уж попурри в кабаках поют. А солдатские кости еще не перегнили. Вот ты — ученый, лекции читаешь, ты мне скажи: сколько времени кость в земле гниет? Или, скажем, череп? Молчишь, член-соревнователь? Хитрые вы, полужидки, змеи извилистые.
Между тем слепой скрипач выкрикнул очередной куплет:
— По берлинской мостовой кони шли на водопой!
Загрохотал слепой барабанщик, а после музыканты стали петь, задирая головы к лепному потолку:
— Казаки, казаки, едут-едут по Берлину наши казаки!
Когда куплеты кончились, слепой скрипач, сделав шаг вперед, нащупал смычком стул, но опустился на него неловко и обвалился на пол. Швец так хохотал, что сам тоже чуть не упал. Он махал руками, вытирал слезы и, плача от смеха, повторял:
— Ой, не могу, не могу, не могу! Как жопу-то припечатал! Ой, не могу, лектор, не могу!
До полуночи мы ходили вокруг вокзала, отыскивая кого-нибудь, кто бы взял нас на ночлег. Но привокзальная площадь была пуста, только под фонарем дремал таксист в старой «Победе» да время от времени прохаживался железнодорожный милиционер в малиновой фуражке.
— Где же ваши проститутки? — спросил я. — Пошли лучше на лавку, все соснем…
— Ты хоть одну свободную видел? — рассердился Швец. — Сам виноват, — я уж договорился с пианисткой.
— Ей же сто лет.
— Неважно. Зато она большая. Для меня чем женщина больше, тем — желанней.
— А скрипач?
— Скрипач? — передразнил меня Швец. — Он слепой, скрипач этот! Что он видит? Тьму и только!
Швец заметил милиционера, сделал мне знак, чтобы я оставался на месте, и покатил навстречу блюстителю закона. Милиционер опустился перед полковником на корточки, чтобы удобнее было разговаривать.
Я видел, как они закурили, а потом стали смеяться: то Швец, то милиционер, — попеременно.
Они смеялись, а я вспомнил, как плакал и трясся Швец, заталкивая меня в камеру, а потом размазывал по своим склеротическим щекам бессильные стариковские слезы…
Милиционер наконец откозырял полковнику, и тот быстро подкатил ко мне.
— Проститутки появляются к трем ноль-ноль, когда прибывает поезд с севера, — отчеканил он. — Но тут одна должна подойти к часу. Роза, — на курьерских теперь не работает, постарела, обслуживает пригородные линии. Мильтон говорит, что ее конкуренция побила, молодежь, говорит, набирает силу, ткачихи…
И вот мы в комнате у Розы. На стенах — вышитые рисунки: красноглазые котята, лебеди в зеленах прудах среди синих башен средневековых замков. На комоде, покрытом узорной салфеткой, фотографии в бумажных рамках. И почти на всех фото — Роза: завитая, губы бантиком, двое детей с одинаковыми челками и мужчина в военном кителе без погон; у него подбритые книзу брови и рваный шрам на щеке.