Это было так непохоже на все, сказанное им за два года нашего знакомства, что я опешил и быстро оглянулся по сторонам. Мы гуляли по еврейскому кладбищу. Оно тогда было на берегу Москвы-реки, где теперь стоят красивые новые дома и школа-одиннадцатилетка. Там была одна поразительная могила, мы очень любили ее. На сером камне по-русски и еврейски было написано под синим фарфоровым портретом хорошенькой девушки: «Илька Дэмон, которую убили при погроме. Прощай, доченька, твой папа Хайм Мойша Цырульникь».
Я оглянулся еще раз; на кладбище было пусто и тихо. По Москве-реке картинно плыли баржи, гулко басили катерки; на другой стороне реки в парке Красной Пресни высверкивала иллюминация. Там сегодня было народное гулянье, посвященное очередному снижению цен. Тогда каждый год снижались цены на галантерею, бриллианты и крахмал, но одновременно на всех заводах повышались расценки, выходило так на так, но про расценки не печатали, а о снижении цен радио говорило с шести утра, а уж в девять начинали объяснять комментаторы, приводя отклики буржуазной прессы. Мы шли молча, а потом Блюм возгласил голосом диктора Юрия Левитана:
— Цены на куриный помет снижены на семнадцать процентов!
Однажды, гуляя по улице Горького, он начал жечь свои волосы, поднося к ним свечку, и при этом громко кричал: «А вот идет космополит, Еврей Иваныч Айболит!»
Это было в дни, когда печатались статьи про безродных космополитов, продавших родину за иностранные самописки.
Это бы все ничего, за это бы, наверное, Блюма не посадили. Но в милиции, куда его забрали из-за свечки, — явное нарушение порядка, — он стал метаться по дежурной комнате, а когда его скрутили, чтобы успокоить и отправить в медицинский вытрезвитель, он заорал: «Ну что ж! Смейся, хохмач! Кулаком меня в рожу бей! Но ети вашу мать, все-таки я еврей!»
На беду в это время в дежурку зашел один из руководителей районной милиции Павел Федорович Гроднер, подполковник. Он всем говорил, что по национальности литовец. Услыхав стихи Блюма, он закурил «Герцоговину Флор» и стал молча расхаживать по дежурке.
— Пьяный дурак, — сказал наконец Гроднер, — что ты болтаешь, что?
— Иуда, ты откуда? — тут же ответил Блюм в рифму.
Лицо Гроднера стало скорбным. Дежурный лейтенант фыркнул и сказал старшине, который доставил Блюма в отделение:
— Литовцы, одно слово…
Гроднер бросил папиросу в зеленую деревянную урну и, став совсем серым, сказал дежурному:
— Оформляйте протокол и позвоните в аппарат товарища Абакумова.
Оттуда приехали и забрали Блюма. А через месяц, посидев в Сухановке, он начал говорить все, что хотел его следователь. Он сказал про многих из нас. Часть ребят забрали, часть оставили, — «на разживу». Тех, кого забрали, судили в трибунале за попытку покушения на жизнь товарища Сталина. Руководителем «террористической группы» следователь уговорил стать Блюма, гарантировав ему хороший лагерь и дополнительное питание в тюрьме. Все ребята получили по смертной казни с автоматической заменой на двадцать пять лет каторжных лагерей. Самому старшему «террористу» Блюму было девятнадцать лет.
Гроднера, который сдал Блюма, тоже вскоре забрали, как «язычника», очищая кадры органов от «литовцев». Сидя в камере с Блюмом перед этапом, Гроднер поучал его:
— Чудак, тебя обработали, как куренка. Разве можно колоться и сдавать людей? Надо было брать на себя анекдот, получать пятерку по Особому совещанию и мотать в лагерную самодеятельность.
— Сука, — сказал Блюм грустно, — жидовская морда. Пусть твой папа Гроднер вертится в гробу пропеллером, сука. Ему будет плохо за такого просексоченного сына…
…Блюм вышел из парикмахерской красивым, хотя несколько ссутулившимся. Он сильно полысел за эти годы. И потом у него изменилась походка: она стала какой-то суетливой, непомерно быстрой.
— Ты чего семенишь? — спросил я. — Идешь как балерина…
— Там были деревянные колодки, — ответил он, шмыгнув носом, — соскакивали, заразы. Ну, ты придумал, куда двинем?
— Да. Нас ждут редакторши кино.
— Старухи?
— Что ты… Выпускницы ГИКа, они боготворят тебя заочно, с моих слов.
Мы сели в троллейбус. Блюм прилепился к стеклу и начал вертеть головой, как птица.
— Слушай, а сколько стоит мороженое? — спросил он.
— Смотря какое.
— Мне там часто снилось шоколадное эскимо на палочке.
Вдруг, просветлев лицом и став прежним Блюмом, он возгласил:
— Ешьте зернистую икру, это питательно и вкусно!
— Ты что? — удивился я.
— Ничего. Просто читаю объявление. Вон, видишь на стене дома.
Он помолчал немного, а потом выкрикнул на весь троллейбус:
— Ешьте мороженое, оно холодное и вкусное, и не ешьте дерьмо, оно невкусное, хоть питательное!
Пассажиры, слышавшие его реплику, стали смотреть в разные стороны, будто ничего не произошло. Блюм внимательно оглядел их и скорбно заметил:
— Все в порядке, ничего не изменилось. Люди по-прежнему хорошо воспитаны. Хоть бы один сказал, что я подонок! Нет, молчат, как мыши.
Редакторши, у которых я пасся в тот год, увидев Блюма, стали молчаливо-торжественными. Они быстро затащили его в комнату, чтобы Блюма не увидели соседи, и стали просить, чтобы он рассказал им свою одиссею. Они теребили его, трогали за руки и смотрели на него влажными глазами. Блюм поначалу улыбался, лицо его стало жалким, а потом на скулах выступили красные пятна:
— Девочки, какая к черту одиссея, когда у вас тут эдакий цветничок!
И залился идиотским смехом, — похрюкивая и брызгая белой слюной. Редакторши недоуменно переглянулись. Тогда Блюм, юродствуя, перецеловал каждую, приговаривая:
— Ах, девочки, вы себе не представляете, какое это счастье прикасаться к гибкому женскому стану!
Бедные редакторши стали поочередно выскакивать в коридор. У девушек вообще есть манера выскакивать в коридор, а особенно если их трое, а нас двое, да еще один из лагеря. Они там консультировались, как быть дальше. Одна из редакторш, Мика, вернулась первой, села возле Блюма и сказала:
— Вы, наверное, ужасно устали, милый…
— Почему? — удивился Блюм. — Я ничуть не устал, крошка, — и он положил ей ладонь на грудь.
— У вас в глазах столько горя, — Мика осторожно отодвинулась.
— Какое там горе, — хихикнул Блюм, подсаживаясь еще ближе к Мике. — Нет никакого горя, когда рядом такая крошка, как ты!
— Сейчас я принесу кофе, — сказала Мика и вышла.
— Сколько у них станков? — спросил меня Блюм. — Где мне с ней примоститься?
— Не гони картину, они ж не проститутки.
— Какая жалость. А долго надо с ними разводить матату?
— Ты что — забыл?
Блюм внимательно посмотрел на меня:
— Да. Потому что там мы онанировали не на разговоры, а на репродукции с Рембрандта, где были изображены толстые женщины. Нам было не до разговоров, — надо было поскорей управиться и сразу спать, мы ж начинали валить лес в шесть…
Вошли редакторши. Они несли поднос. На подносе были две бутылки водки и маленькие бутербродики, сделанные на западный образец.
— Ого, — сказал Блюм, — пожрем, девочки!
И он начал запихививать в рот бутерброды, поправляя их указательными пальцами обеих рук.
— Кир! — возгласил он торжественно. — Да здравствует кир водяры!
Бедные редакторши старались на меня не смотреть. Блюм налил себе стакан водки и начал медленно пить: иногда, замирая, он полоскал горло, будто это вовсе не водка, а боржоми с молоком. Выцедив стакан, он, зажмурившись, рыгнул:
— Девочки, давайте музыку.
— Вы, наверное, там совсем не слышали музыки, — сказала Мика, включая магнитофон.
— Почему же? — обидчиво ответил Блюм. — Я там играл в джазе.
— Где?!
— В джазе. Контрабасистом.
— У вас был джаз?
— В каждом лагере был свой джаз.
— Вы там изголодались, — сказала Мика, — берите бутерброды, они сделаны специально для вас.
— Почему это я изголодался? Я воровал, я был сыт.
Я понял, что Блюм завелся. Наверное, он обиделся, когда редакторши крадучись вели нас по коридору, чтобы не слышали соседи. Не зря, видно, Блюм тогда громко заметил мне, что он реабилитированный, а не амнистант.
— У кого воровали? — допытывалась Мика.
— У большевиков, — усмехнулся Блюм, — они доверчивые…
— Что вы такое говорите, Блюм?! — ужаснулась Мика.
— Правду, — ответил он, — только правду и ничего, кроме правды!
— Но…
— Хватит, — сказал Блюм. — Мне надоело кудахтанье. Пора перейти к телу.
Редакторша Лиля сказала:
— Я должна поработать в фундаменталке.
— А я к Юткевичу, — поднялась редакторша Надя.
— Счастливо, — сказал Блюм. — Только возвращайтесь попозже, а то мы с Микой не управимся.