— Это ему миной рассадило, — объяснила Роза, накрывая на стол: поставила три стакана, порезала хлеб и подвинула большую солонку с желтоватой солью. Швец достал из-за пазухи бутылку водки и плитку шоколада «У лукоморья дуб зеленый». Роза налила себе стакан водки, выпила по-мужски, резко запрокинув голову; напудренное, дряблое лицо ее покраснело; она взяла шоколад со стола и переложила на комод: «Оставим детям, они до сладкого любители». Потом деловито поинтересовалась:
— Вы меня оба будете, или безногий не может?
— Оба, оба! — Швец развеселился. — Безногий может, будь спокойна.
— На широкой ляжем, или будете переходить ко мне по одному?
— По одному, — сказал Швец. — Чтобы в движеньях не смущаться.
Мы с ним совсем пьяны, рассказываем Розе анекдоты, она просит нас говорить потише, чтобы не услыхали соседи. Потом, рассердившись внезапно чему-то, предупредила, что с каждого берет по тридцатке. Мы легко согласились, и она начала стелить постели.
— Чего сюда приехали-то? — спросила она. — В командировку?
— В тюрьму, на свиданку к родным, — браво ответил Швец.
— Эх-хе-хе, — вздохнула женщина, взмахнув залатанной простыней, — вам хорошо, у вас хоть надежда есть, что из тюрьмы вернутся, а у меня и этого нет…
— Что, муж погиб в боях за нашу советскую родину? — деловито поинтересовался Швец, расстегивая китель.
— Да нет, — ответила Роза, — я б тогда на детишек пенсию получала. Он к молодой переметнулся, а от молодых не вертаются, это не тюрьма. Вот теперь и кручусь: днем в гараже, а ночью на вокзале.
— И — давно?
— Через полгода, как ушел, — и начала. Сначала-то думала его вернуть добром, — и начальству писала, и к знакомым ходила… А он не дрогнул… Ну и пошло…
— Заработок маленький? — поинтересовался Швец.
— Да нет, — задумчиво ответила женщина, присев на краешек стула, — можно б прожить… Детишек профсоюз в детсад определил… Только липли ко мне мужики, да и сама не каменная. А с горя баба по первому делу мстит, а уж потом начинает выть, когда дров полон воз наломала… Отомстишь, а ведь аборт денег стоит, где взять? Вот и пошло-поехало…
Она достала из комода старенький патефон, поставила пластинку, и хриплый голос запел, выговаривая слова не по-русски:
— Шпи, шенщин много на швете, шпи, твоэ сэрдцэ тош-куэт…
Роза сняла платье, пояснив:
— Надо, чтоб все было по-хорошему, с музыкой. Я и потанцевать могу, если хотите.
— Не надо. Баловство это. Нескромно, — отрезал Швец и попросил меня: — А ну подними на кровать, я сам не заберусь.
Он отстегнул лямки, которыми притягивал туловище к подшипниковой платформе, я взял его на руки и положил на кровать. Щеки у него были, как у моего старика, — колючие и морщинистые.
Роза потушила свет, выпила еще полстакана водки, остаток спрятала в шкаф, заперла на ключ и легла к Швецу. Он что-то стал шептать ей на ухо. Я устроился на второй койке. В окне металась ветка тополя, ветер раскачивал ее, и было в этом что-то тревожное и безнадежное, словно прощание.
— Какой же ты маленький, — ласково засмеялась Роза, — как ребеночек.
— Тише ты, — сказал Швец.
— Бородой не щекочись, — шепнула Роза. — Я не могу, если смешно.
— Ну вот! — Швец рассердился. — Молча полежать не можешь?! Это тебе кровать, а не Лига наций! Болтаешь языком, болтаешь, охоту отбиваешь.
Я отвернулся к стенке. Прямо на меня — в упор — смотрел с фото бывший муж Розы с подбритыми бровями. На стене по-прежнему металась тень от ветки тополя; с Волги резкими порывами задувал северный ветер.
Я проснулся от того, что меня теребили за плечо. Надо мной стояла Роза:
— Проспали! Подымайся, мне на работу пора. Черт безногий, спать всю ночь не давал, и ты еще храпел. Все равно тридцатку плати. Или пусть он вносит, я не виновата.
…Мы тихо вышли из комнаты. Я нес Швеца на руках, чтоб он не будил соседей своими жужжалками. Лицо его было отекшим и старческим. Он не смотрел на меня, дышал тяжело, а лоб его был прорезан морщинами так, словно он решал сейчас для себя самую важную жизненную задачу.
Роза подвела нас к автобусной обстановке. Швец с ней прощаться не стал; она грустно усмехнулась:
— Все так… Ночью — «милая», а утром мимо смотрят и рот кривят.
— Не сердись, — сказал я.
— А я и не сержусь. Счастливо вам, горемыки…
Она села в автобус и уехала.
— Сука, — пробормотал Швец.
— Зря, — сказал я.
— Нет, не зря! Все от них, от баб! А я не просто сука, я предатель, вот кто я.
Он съехал на мостовую и покатил к постовому милиционеру, который одиноко стоял на тумбе посреди площади. Я пошел следом за ним. Милиционер откозырял безногому полковнику.
— Где тут областное управление? — спросил Швец.
Милиционер снова козырнул и подробно объяснил, как туда добраться.
И мы поехали к подполковнику Малову, от которого зависело — получим мы свидание или нет. Ярославль еще спал. Небо было серым и низким. Лето сломалось, шла осень.
…Константина ввели в камеру, разделенную решеткой и частой сеткой, первым; моего отца внесли на руках два здоровенных зэка, — он дрожал, словно в ознобе, ноги свисали, будто ватные.
— Сынок, — обсмотрев меня, жарко зашептал он, — пиши товарищу Сталину, одна надежда, его обманывают враги!
Младший лейтенант Сургучев, ходивший взад-вперед по узенькому проходу между решеткой и сеткой, кашлянул:
— Без фамилий и подробностей, иначе прекращу свидание!
Константин Швец усмехнулся, снисходительно, но ласково погладив моего старика по седой шевелюре:
— Папа, официально меня осудили за то, что я требовал напечатать письмо Ленина к съезду… Он ведь предлагал сместить с поста генсека партии Сталина…
— Разговоры! — испуганно воскликнул младший лейтенант Сургучев.
— Какое письмо?! — закричал полковник Швец. — Это клевета врагов народа, Костенька! Ты не смеешь верить вздору. Товарищ Сталин самый близкий друг и соратник Ильича!
— Сынок, родной, запомни, — вновь зашептал мой отец, — если ты сможешь передать письмо Иосифу Виссарионовичу, меня освободят завтра же!
Константин Швец посмотрел на моего старика с горьким состраданием.
— Ты приходил в мой институт, папа? — спросил он полковника.
— Да, — ответил Швец.
— Ты говорил, что я тайком читаю вражеские, клеветнические книги типа «Десять дней, которые потрясли мир»? Там ведь замалчивалась выдающаяся роль Сталина в Октябрьской революции, так?
— Да, говорил, — отчеканил Швец. — Я никогда ничего не таил от товарищей, только они и могли помочь тебе в беде.
— Вот они и помогли, — усмехнулся Константин. — Написали, — с твоих слов, — что я занимаюсь антисоветской пропагандой, статья пятьдесят восемь, все как надо…
…Той же ночью полковник Швец поджужжал на своей каталке к краю платформы и бросился под товарняк; я вернулся в Москву и написал письмо товарищу Сталину о несправедливом аресте отца, — двадцатое по счету; воистину «двадцать писем к другу».
«Судьба солдата в Америке»
В тот день я продал в букинистическом «Орлеанскую девственницу» с озорными иллюстрациями. За два тома уплатили триста рублей[16]. Сто отложил на жизнь, а остальные спрятал во внутренний карман пиджака, чтобы перевести старику во Владимирский политический централ.
После букинистического я поехал к моему другу Леве Кочаряну. Он лежал, на тахте и читал книгу Юлиуса Фучика. Тогда эта книга называлась «Слово перед казнью», потому что кому-то наверху «Репортаж с петлей на шее» показался натуралистическим и рекламным.
Я поднял Леву, и мы пошли в «Шары», — так все называли маленькое кафе в проезде МХАТа. Мы тогда выработали особую походку, — точь-в-точь копия с американского актера Джима Кегни, который играл в фильме «Судьба солдата в Америке» бутлегера и драчуна. Перед гибелью он совершил массу всяческих подвигов и добрых дел. У него был коронный удар: резкий снизу — слева в скулу. Мы часто копировали этот удар: левой коротко снизу. Противник падал на затылок, и звук при падении был всегда одинаковым: словно били об асфальт старую керамику.
Уже после того, как эпидемия «Судьбы солдата» прошла, мы узнали, что настоящее название фильма было «Бурное двадцатилетие», но кинопрокат решил, — и правильно решил, конечно же, — что народу будет непонятно, про какое «бурное двадцатилетие» идет речь, возможны иллюзии, и поэтому появилось всем понятное название, и сначала на фильм никто не шел, потому что думали, что там про мучения безработных и про то, как угнетают негров, и только после того как его посмотрели человек сто из нашего института, началась настоящая эпидемия, и смотрели мы эту картину раз по десять, не меньше.