Полковник пошел по окопу, а Ефимов сказал Лопатину:
– Рад увидеть живым и здравым!
– И я рад! – сказал Лопатин. И неожиданно для себя добавил: – А я у вас дома был.
– Где дома? – спросил Ефимов так, словно у него не было и не могло быть никакого другого дома, кроме войны.
– На бывшей вашей квартире в Ташкенте. Я через Ташкент ехал.
– Ну и как там, не набезобразничали товарищи артисты? Картинки мои висят?
– Висят.
– Что докладывают? – повернулся Ефимов к подошедшему командиру дивизии.
– Докладывают, что готовы. «Катюши» подъехали и стали на позицию.
– Тогда с богом. Командуйте. – Ефимов с биноклем в руках облокотился на бруствер окопа.
Лопатин тоже выглянул. Впереди видна была змеившаяся по лощине полоса льда, похожая на реку.
А за этой полосой льда виднелись дома.
– Это и есть Горькая балка? – спросил Лопатин стоявшего рядом с ним адъютанта.
– Да, – сказал тот. – И протока – Горькая балка, и поселок – Горькая балка. Должны взять его сегодня.
Впереди было видно движение подходивших к заледенелой протоке цепочек пехоты и слышалась пулеметная стрельба. Артиллерия пока молчала.
«Какое же сегодня? Восьмое? – подумал Лопатин. – Если считать с утра девятнадцатого, с той бомбежки по дороге в Москву, на объезде у Погорелого городища, – двадцать дней без войны. Да, так. И так и не так. Потому что…»
Он не успел додумать. Сзади ударили «катюши». Их чиркавшие прямо над головой желтые стрелы с ревом падали там, впереди, все плотней загораживая черным забором взрывов еще минуту назад хорошо видный поселок Горькая балка…
Мы не увидимся с тобой…
1
Дочь приехала к Лопатину в госпиталь, в Тимирязевку, когда все опасное было уже позади. Да и вообще все самое опасное было там, в армейском госпитале, под Шепетовкой, где он лежал первые две недели после ранения. А когда его перевезли сюда, в Москву, он уже был вполне жилец на этом свете.
Сюда, в одну из офицерских палат Тимирязевки, дочь привез Гурский. Обычно он вырывался из редакции накоротке через два дня на третий, чаще при всем желании не выходило, и Лопатин удивился его появлению сегодня, второй день подряд.
– Что вы там, забастовку, что ли, редактору объявили? – спросил Лопатин, увидев Гурского в халате, нацепленном на одно плечо поверх синей редакционной спецовки, в свою очередь, надетой поверх его любимого рыженького пижонского костюмчика.
– Как себя ч-чувствуешь? – продолжая стоять в дверях, спросил Гурский. – П-почему сегодня лежишь, а не ходишь?
– Потому что вчера им опять не понравилась моя плевра. И лечащий дружески посоветовал полежать впритык до комиссии, а то не выпишут.
– Так что появление п-прибывшей издалека особы женского пола не подорвет твое п-пошатнувшееся?
«Неужели она так-таки явилась в Москву и он приволок ее сюда?» – подумал Лопатин о своей бывшей жене и сказал, что его здоровье теперь может выдержать все, что угодно.
– Тем более что я п-привез совсем не то, что ты п-подумал, – усмехнулся Гурский и, приотворив дверь и оборотясь назад в коридор, сказал: – Он в п-полном п-порядке, заходи.
В палату вошла дочь – длинная, широкоплечая, неузнаваемая, похожая на себя прежнюю только своим прежним детским лицом – больше ровно ничем. Шагнула в дверь, на секунду остановилась, перемахнула палату своими голенастыми ногами и, затормозив на полном ходу, обхватила отца руками не за плечи, а сзади, под подушкой, осторожно. И, почувствовав ее осторожность, Лопатин вспомнил, что она уже второй год ходит на дежурства ночной санитаркой в госпиталь там у себя, в Омске, поэтому и обняла через подушку и боится прижаться, только, тычется губами в щеки.
– Не бойся, как бы сама не запищала! – сказал он, крепко прихватывая ее за плечи и с удовольствием чувствуя, что он уже почтя здоров и руки у него все такие же сильные, какими она помнит их с детства.
– Не запищу, – счастливо сказала она, оторвалась и посмотрела на него своими зелеными круглыми материнскими глазами на детском лице. И все-таки нет, не таком уже детском, каким оно было два года назад, когда она провожала его под Харьков. Лицо стало шире и заострилось в скулах, и губы стали шире – уже не детские, а женские губы.
«Большая, совсем, совсем большая девочка!» – подумал Лопатин.
Продолжая глядеть на него, она несколько раз подряд моргнула, но не заплакала.
– Не д-дочь, а кремень! – сказал Гурский, подсевший на табуретку с другой стороны койки. – У меня, старого циника, п-понимаешь, очки вспотели, а она не п-плачет.
Он снял очки и стал протирать их носовым платком, – кто его знает, шутил или серьезно, с ним никогда не знаешь до конца.
– А я никогда не плачу, – сказала Нина с вызовом в голосе. И, смутившись, добавила: – Больше никогда не плачу. – Вспомнила, наверное, как тогда, в сорок втором, уткнулась отцу в шинель и зарыдала при том же самом Гурском, которому сейчас сказала, что никогда не плачет.
– В общем, близко к истине, – сказал Лопатин, глядя в неизвестно как попавшие сюда вдруг из Омска зеленые круглые глаза дочери и вспоминая обильные и незатруднительные слезы ее матери.
– Кто тебя привез?
Лопатин повыше подоткнул под себя подушки и сел на кровати.
– Сюда – Борис Александрович, – сказала Нина, поворачиваясь к Гурскому.
– Не Борис Александрович, а дядя Боря. Мы с т-тобой договорились об этом всего д-два года назад, не так давно, чтоб уже забыть.
Она улыбнулась. И Лопатин улыбнулся вместе с ней, подумав, что в ее семнадцать – пятнадцать – это очень давно.
– Сюда д-доставил я, а в Москву наш с тобой редактор, – сказал Гурский. – Вызвал меня в кабинет час назад и сказал: – Г-гурский, сегодня каким-то поездом должна приехать из Омска дочь Лоп-патина. Я ее вызвал, и ее отправили. Но я п-поте-рял листок, где записан этот поезд. Найдите ее и отвезите к Лопатину. Но при этом попомните, что за вами к двадцати часам п-передовая.
Но не успел я выйти от него, как мне п-позво-нил вахтер, что меня ждет внизу какая-то б-ба-рышня. А поскольку своим б-барышням я кат-те-горически запретил переступать п-порог редакции, я сразу п-понял, что это твоя дочь и у нее хватило ума самой добраться до редакции.
– Я бы и госпиталь сама нашла, – сказала Нина.
– Этого я уже не доп-пустил, и – вот она перед тобой. Вы поговорите, а я п-перекурю в коридоре. Тем более что мне полезно подумать над п-пере-довой. Такие вещи он никогда не забывает, это не бумажка с п-поездами.
Гурский оглядел палату, спавшего, завернувшись с головой в одеяло, левого соседа Лопатина и сидевшего в халате на своей койке правого соседа, с интересом слушавшего их разговор.
– Майор; будь человеком, п-пойдем покурим вместе мой «Казбек», если к-курящий.
– Курящий, но капитан, – поднимаясь с койки, сказал сосед справа.
– Ну так будешь майором! В таких случаях важно не ошиб-биться в п-противоположную сторону.
Они вышли.
– Этот отсыпается за три года воины, – кивнув на спящего соседа, сказал Лопатин, – железа набрал в себя за троих, а нервы так и не расшатал. Абсолютно невредимы.
– Я сама, когда дежурила, удивлялась, как некоторые спят. Одни совсем не могут спать, а другие спят и спят, – сказала Нина.
– И я, несмотря на боли, сначала все спал. Как объясняли врачи – от потери крови.
– Я знаю. А какие боли, отчего?
– Отчего боли бывают? Оттого, что болит.
Он хотел отшутиться, но она строго прервала его.
– Папа, не говори со мной, как с мамой! У лечащего врача спрошу, если сам не объяснишь. Расскажи все сначала.
Ее слишком уж требовательная серьезность чуть не заставила его улыбнуться.
– Ладно, сначала так сначала! Но чтоб не повторяться: что и от кого ты уже знаешь?
– Ничего я ни от кого не знаю. Я же прямо с поезда, – сказала она укоризненно.
– А Гурский? – спросил он, подавив в себе желание погладить ее по волосам.
– Твой Гурский только шутит: «Сейчас увидишь своего отца-молодца. Он в п-полном п-порядочке, и все тебе лично д-доложит». – Она сердито передразнила Гурского, но не выдержала и улыбнулась тому, как это хорошо у нее вышло. – Я только знаю наизусть твою телеграмму: «Получил сквозное пулевое грудь переправлен Москву всякая опасность миновала. Не верь никаким болтовням. Отец». Так? – спросила она, выпалив наизусть телеграмму.
– Так. И цени, что написал как взрослой, прямо тебе, а не тетке.
– И правильно. И хорошо, что я без нее получила. Я потом два дня ее готовила.
– Сдала она? Сильно? – с тревогой спросил Лопатин, помнивший краеугольный характер своей старшей сестры и не представлявший, чтоб ее нужно было к чему-нибудь готовить.
– А что ты думаешь? – горько, по-взрослому, сказала Нина. – Конечно, сдала. Знаешь, как сейчас учителям?
– Догадываюсь.
– У нее в классе, где она классной руководительницей, больше чем у половины уже отцов нет. А она двадцать шестой год в этой школе и все считает и считает, скольких ее бывших учеников убили. Она почти про всех знает, ей говорят. Недавно пришла домой и заплакала – из-за какого-то Виктора Подбельского, что его убили в сорок пять лет, что он второгодник, из самого ее первого, после революций, выпуска, что у него уже внуки. А потом перестала плакать и говорит: «Теперь мне сто лет». Я говорю: «Тетя Аня, какие же вам сто лет?» – «Нет, – говорит, – теперь, после этого, мне сто лет. И я больше жить не хочу. Буду жить, потому что нужно, но не хочу». И Андрей Ильич, – вздохнула Нина и остановилась.