Был вечер, народ хлынул в скверы, в центр, — неосвещенная улочка, по которой они шли, выглядела пустынно, и в душе у Клима тоже стало вдруг сумрачно и пусто. Пусто — хотя она была рядом. Рядом — и где-то далеко-далеко.
Они миновали витрину с газетами — Клим вспомнил про безработицу в Англии. Он сам смутился, услышав свой голос, безжизненный, сухой; но говорил, чтобы хоть чем-нибудь заполнить зиявшую пустоту. И почувствовал облегчение, когда она наконец перебила:
— Ты долго ждал меня?
Он вспомнил, что даже не спросил, где она ходила так долго.
— Я была с Игорем. Знаешь, где? Ты сейчас упадешь в обморок...— Кира в первый раз за все время взглянула на него: — Мы гуляли в парке. Там очень весело. И танцплощадка. Мы танцевали. Оказывается, Игорь прекрасно танцует!
Она снова выжидающе взглянула на него через плечо, странно улыбнулась:
— Это очень пошло, да? Гулять в парке и танцевать...
Конечно, он удивился. Он почему-то вспомнил женщину с толстым животом — она сказала, чтобы он не звонил, как на пожар. И как он потом сидел на подоконнике.
— Нет, — сказал он, — что же тут пошлого? Наверное, это приятно.
Прозрачные волны музыки, кружатся пары — и среди этих пар — они, он и Кира... Его рука лежит на ее плече, и ее глаза — близко-близко, он неотрывно смотрит в них, смотрит и падает в их бездонную глубину...
— Я не умею, — сказал он. — Просто не умею. Мне всегда было как-то не до танцев.
— Мы катались на качелях. Потом Игорь угощал меня мороженым, а потом мы ходили на Стрелку...
В ее голосе звучало детски-нетерпеливое желание разозлить его. Но он не понимал, зачем ей это надо. Катались на качелях... Ему бы и в голову не пришло, что ей захочется кататься на качелях. Забавно... Однажды он весь вечер мучил ее философией Гераклита Эфесского. Почему он решил, что это должно быть ей интересно? Она — живая, ей нужно веселье, шум, танцы. Это он — книжный сухарь.
Он неожиданно рассмеялся:
— Помнишь, у Гёте:
Живой природы вечный цвет,Творцом на радость данный нам,Ты променял на тлен и хлам,На символ смерти — на скелет...
Наверное, это про таких, как я.
— Зачем ты все время говоришь стихами?...
Она только и хотела найти повод, к чему бы придраться.
— Но я совсем...
— Нет, ты все время говоришь стихами! — она уже не сдерживала раздражения.— И в парке я не была. И никаких танцев не было. Ничего не было. Почему ты веришь? Почему ты всему веришь?..
Он промолчал. Он вдруг почувствовал, как она мучается, как все в ней мечется, не находя себе места, и чем больше стремилась она его уязвить, тем сильнее пробуждались в нем сострадание и жалость. Они повернули назад и уже подходили к ее дому, когда он коснулся ее локтя:
— Почему ты сегодня такая?..
— Какая?..
Напряженный, упругий взгляд уперся ему в лицо. Он молчал. Кожа ее руки была прохладной и гладкой, с шершавыми морщинками на самом сгибе. Он сжал ее локоть и тихо позвал:
— Кира...
Ее узкие плечи сжались, лицо, выплыв из рассеянных сумерек, вдруг приблизилось к нему почти вплотную, и он увидел легкий шрамик на ее щеке, слева, и бессильно, как во сне, сомкнутые ресницы... Но это длилось одно мгновение. Она откачнулась, отдернула руку и рванулась вперед. Он взбежал на ступеньку, ведущую к парадному, преградил ей путь.
Потом он никак не мог вспомнить, что говорил Кире. Он помнил только владевшее им чувство: если она сейчас канет в щель парадного, он ее больше никогда не увидит — никогда!.. И он говорил, стремясь удержать ее, и она слушала, не прерывая, и смертельная тоска билась у нее в глазах, как у птицы, которая трепещет переломленными крыльями и не может взлететь.
— Ах, Клим! — она нервно рассмеялась.— Я никак не пойму, никак, чему ты хочешь заставить меня радоваться? Что нас отпустили? Что нас не считают больше врагами? Да ведь самое дикое — это что именно нам приходится оправдываться, что нас заподозрили, нас, а не тех... Неужели ты не понимаешь этого? Вот что меня бесит, ужасно бесит. Или ты притворяешься таким наивным... Или... Или я больше ничего не соображаю... Но тогда скажи, честно скажи, Клим: ты знаешь теперь — после этого — как жить? Во что верить?..
Еще минуту назад он был убежден, что его утреннее открытие может все объяснить, ответить на все вопросы. Но теперь прежние мысли казались ему блеклыми, утратившими свою свежесть и простоту. Как жить? Во что верить?... Тяжелое, мутное отчаянье поднималось в нем — то самое отчаянье, с которым он все время боролся и которое ему удалось было побороть...
— Я пойду, — сказала она, не двигаясь.
Но он не мог ее отпустить — одну, во мрак, без единого огонька впереди! Нет-нет, она не права, хотя сейчас он ей ничего не может ответить. Ведь есть какая-то огромная, великая правда, ведь не померкли же звезды, не погасло солнце — значит, она существует, потому что без нее не было бы ни солнца, ни звезд — ничего бы не было! И у них есть глаза, есть мозги, чтобы ее увидеть, во всем разобраться!..
А Кира стояла перед ним опустив глаза, озаренная луной, безмолвная и такая же прозрачно-призрачная, как лунный свет — сквозь нее можно было пройти, как сквозь туманное облачко, и казалось, она сейчас растворится, растает, исчезнет.
8
Все произошло как и обещал капитан Шутов.
Точнее — почти так.
Спустя несколько дней, перед тем как доложить свои окончательные выводы начальству, он собрал у себя в кабинете всех, кто занимался «Делом учащегося Бугрова и его группы». На этом совещании капитан высказался за прекращение следствия. Однако капитан Шутов понимал, что подобное решение может дать повод заподозрить его в политическом либерализме, потакании нездоровым настроениям. Поэтому он предложил дело Бугрова, к тому же получившее широкую огласку в городе, передать на рассмотрение в комсомольские органы — для урока остальным и охлаждения накалившихся страстей. С этим все в отделе согласились — все, кроме младшего следователя лейтенанта Ванина.
Не входя в детали, капитан оставил выступление Ванина без ответа, но после совещания задержал его у себя в кабинете.
С того самого — недавнего, впрочем,— времени, как лейтенант Ванин появился у него в отделе, капитан Шутов испытывал глухую, смутную неприязнь к этому невысокому коренастому крепышу с улыбчивыми глазами. Может быть, это была просто зависть, с которой относятся неизлечимо больные к физически здоровым людям, не знающим, что такое каверны в легких, кашель и бессонница. Может быть, причина таилась глубже... и капитан еще не успел как следует раскусить этого человека... Но его раздражало у Ванина все: и какая-то слишком быстрая, легкая для его тяжеловатого сложения походка, и привычка слишком громко разговаривать, и слишком раскатистый смех, и — особенно — странное, незаметное почти ощущение превосходства, которое он улавливал во всем, что делал или говорил Ванин.
И сейчас, когда они остались вдвоем и капитан предложил Ванину подробней объяснить свою точку зрения, его покоробила слишком свободная поза, в которой расположился лейтенант на стуле, и мягкий, задумчивый юморок, неожиданно засветившийся на его лице.
— А знаете, — сказал Ванин, забросив ногу на ногу и сжав руками колено, — когда-то, еще до войны, я ведь начинал учителем... В сельской школе, правда. На рыбалку с ребятами ходил, в ночное... На сенокос...На сенокос мы целым классом выезжали, в луга... Хорошо, весело! У меня и сейчас бывает: прохожу мимо школы, а сердце щемит...
— Да, конечно, — сухо перебил капитан. — Но я спрашиваю не о том...
— Да о том! — Ванин рассмеялся и, склонив свою большую круглую голову набок, как бы со стороны взглянул на капитана.— Именно — о том! Ведь не там виноватых ищем, товарищ капитан!
— То есть?
— Я это дело подробно изучил. Сам кое-кого допрашивал. Что — ребята!... Хорошие ребята! И не с ними надо было бы разобраться, а с теми, кто доносы на них строчил. Кто их, так сказать, воспитывал! На словах — Макаренко, а на деле — чуть не реставрация старой гимназии... Результаты — вот они! Порядки в школе, надо менять, товарищ капитан, порядки! А ребята... Можно их и в райком — там после нашего звонка с ними еще таких дров наломают! Можно и на собрании «проработать», «осудить» — да ведь с ними-то вместе мы только себя осудим.
— Как это — себя? — капитан, не отводя глаз от Ванина, нащупал на столе пачку с папиросами, чиркнул спичкой.
— Себя, — повторил Ванин упрямо. — Только себя, товарищ капитан. Нельзя думать одно, говорить другое, а поступать по третьему.,..
То, о чем говорил Ванин, капитан понимал и сам. Но то, что для лейтенанта Ванина было легко и просто, для капитана Шутова было не просто и не легко. Он подумал, что если бы Ванин оказался на его месте, он рассуждал бы иначе. Но тут же подумал еще, что нет, пожалуй, Ванин думал бы как сейчас. И думал и поступал бы не так, как он, капитан Шутов. Но в таком случае, он быстро свернул бы себе шею. Очень быстро...