Проходя мимо комнаты, где остались наедине пан Куча с Оврамом Раздобудько, девушка услышала, что сокровенная и возбужденная беседа еще продолжается.
31— Денежки! — говорил тихо пан Раздобудько.
— Какие денежки? — предчувствуя недоброе, еще тише вопрошал пан Куча.
— Те денежки, что причитаются мне за поиски клада.
— Вы ж еще не начинали!
— Не начинал. А чтобы мне захотелось начать, я должен взять в руки мои триста дукатов.
— После!
— Тогда и искать мне захочется после.
— А вы ищите без хотения. По обязанности!
— Э-э, добродию! Искание кладов что любовь к женщине — без желания, а лишь по обязанности… сие неинтересно. Это все одно что вирши писать — по обязанности, без вдохновения. Нет-нет! Выкладывай, вельможный пане, денежки!
— Сколько же?
— Триста.
— Все сразу?
— Все. А потом… треть того, что мы найдем, будет, как условились, моя.
— Вы же сказали: четверть!
— Не помню.
— А вы вспомните.
— Вы хотите, чтоб я такое вспомнил, от чего у вас в носу закрутит, как от красного перца!
— Что вы имеете в виду?
— Кое-что имею. Я когда-то видел вас в городе Львове… в тот самый день, когда вы тишком, пане…
— Что?!
— Стали тайным католиком. А?.. Давайте денежки. Триста. Дукатов.
И вскоре, считая золотые кружочки, пан Раздобудько нахально спросил:
— Значит, одна треть? Иль, может… память у меня… того… Иль, может, половина?
— Треть! — испуганно согласился пан Куча-Стародупский.
— Пишите бумагу.
— О чем?
— Пишите: «Я, Демид Пампушка-Стародупский, потомственный шляхтич, мирославский обозный, подписываю рукою собственной: отдать пану Овраму Раздобудько треть всего добра, которое…» Почему ж вы не пишете, пане полковой обозный?
— Руки дрожат.
— От скаредности?
— От нынешних переживаний, пане Овраме. Сами видели вы, что я пережил сегодня на базаре от этих распроклятых лицедеев! Как же можете вы, пане, так сразу…
— Поговорим завтра. А сейчас…
— Сейчас я могу думать лишь об одном: как отплатить этим мерзким вертоплясам.
— Обмозгуем вместе, пане Демиде. — И кладоискатель, сев к столу, быстренько стал что-то писать на листке бумаги. — Можно навыдумывать столько всяких пакостей против комедиантов… — говорил искатель кладов. — Особенно если за это дело взяться таким живым умам, как мы с тобой, пане полковой обозный, — продолжал Оврам, переходя на «ты». — Сегодня бросим их в темницу… а там… там можно будет…
— Нет, не можно, — с явным сожалением вздохнул Демид Пампушка. — Эти анафемы, весь базар, весь город, вся эта взбудораженная войной голытьба, что привалила в наш Мирослав, да они темницу разнесут и всех гайдуков уничтожат, если велю я схватить лицедеев.
— Так, так, — продолжая писать, молвил пан Оврам Раздобудько.
— И всякий скажет: это месть за глумление надо мною на базаре.
— А как же! — охотно соглашался кладоискатель, не переставая писать.
— Надо бы такое придумать, — размышлял обозный, — чтоб вертоплясам сначала и на ум не пришло, что все эти напасти идут от пана Стародупского-Пампушки. А затем пускай уж…
— Да-да! — решительно поддержал обозного пан Оврам и, посыпая песком написанное, легко поднялся. — Сейчас я скажу тебе, что надо сделать с этими лицедеями. — И, весело напевая, щеголеватый панок одобрительно покачивал головой, додумывая какие-то подробности, проверяя искусно сотканную нить своего умысла, пробовал — крепка ли. Наконец сказал: — Уже! — И Оврам, изобретательный и осторожный, как все искатели кладов, стал о чем-то шептать на ухо пану обозному, от чего Демид Пампушка, слушая, даже подскакивал в нетерпении, даже крякал басом, даже пищал тоненьким птичьим голоском, а потом зашелся смехом.
— По душе? — самодовольно спросил кладоискатель.
— Здорово!
— А пока подпиши.
— Что такое? — обрывая смех, спросил Пампушка-Стародупский.
— Бумага. Та самая. Держи перо!
И пан Пампушка взял перо.
— Пиши, пиши!
И Стародупский подписал свое отречение от трети запорожского золота.
А потом сказал:
— Чтоб никто о нашем сговоре не знал! Чтоб ты, да я, да бог, а больше никто!
32
А бог на небе молвил апостолу Петру:
— Всякие пакости несут к богу да к богу!
— Сами приучили, господи, сами.
— Два поганца сговариваются там про какое-то непотребство…
— А один — не поганец, господи.
— Кто же?
— Муж божьей угодницы Роксоланы.
— Это который?
— Тот лысый.
— Люблю лысых.
— То — пан Куча.
— Куча чего?
— Куча ладана.
— Чем же тот лысый угодил нам?
— Неужто вы успели забыть ту здоровенную кучу ладана, которая…
— В степи курилась? Их же там было двое? Сегодня мы обоих у лицедеев на представлении видели? Двух толстопузых! Но… погоди-ка, Петро! Ты спускался туда в тот день и сказал мне, что подле кучи ладана была некая хорошенькая бабенка? А? Так кто ж из них угодник? Те двое лысых? Или та краля? Все ты перепутал!
— Старею, господи!
— Мало пешком ходишь, Петро.
И господь велел:
— А ну обувайся!
— А?
— Ступай пройдись! Разведай. Проверь.
— Ну что ж! По земле и в небе скучаешь.
— Так чего ж ты сидишь?
— Еще стародавние римляне говорили: «Поспешай медленно», festina lente! Кто это сказал? Октавиан Август?
— Иди, иди!
— Я вот опять задумался: ты, боже мой, милостью своей оделяешь не умнейших, не отважнейших, не чистейших, а тех токмо, кто кадит, кто хвалу тебе воздает. По твоему примеру, боже, и все земные правители творят, все короли, цари и гетманы. А попы и ксендзы, бессовестные и распутные, отколь им позвенят мошной, туда и поворачиваются, черт бы их всех сожрал! — И святой Петро умолк. — Вот так и во всем земном хозяйстве, господи! Ты меня посылаешь разведать, кто из сих поганцев воскурил тебе столь щедрую хвалу и кто из них — угодник божий? А?
— Вот и ступай.
Святой Петро поскреб затылок:
— Я ныне еще и не обедал, господи.
— Иди, иди! Там пообедаешь. На земле!
И святой Петро, кое-как обувшись, подался вниз на грешную землю, где шла война, попал ненароком на сторону однокрыловцев и долго слонялся, не в силах выяснить, кто же тогда воскурил господу столь щедрую хвалу, и проголодался старый Петро, и, проходя мимо поварни гетмана Гордия Гордого, когда челядники куда-то отвернулись, украл там — ей-богу ж, правда! — кусок житного хлеба, и за милую душу съел без соли, сухой и заплесневелый, чуть не подавился краденым, хоть никто там, на кухне гетмана Однокрыла, пропажи и не заметил, ибо никому тот заплесневелый кусок не был нужен, — да совесть допекала апостола больше, чем изжога от несвежего хлеба, и святой Петро, оставив порученное ему дело, воротился к господу богу — покаяться.