мелочишку одну, выходит, за ним глаз да глаз нужен…
— А что он?..
— Да неудобно сказать, как бы вас не рассердить, да и мне чтобы в наушниках не быть…
— Ну говори, если начал.
— Да он, Платонко, он намедни на главном Бродвее, где больше всего народу бродит, покупал в магазине материю на драпировку к выставке и пять долларов на этом деле себе присвоил. Этак он и меня подвести может. А денежки прячет в сапог, промеж подклейкой в голенище. Я ему, Василий Васильевич, намек сделал, дескать, хозяину надо служить честно. Жалованьем, мол, вы нас не обижаете, а если обманом жить, то, говорю, у Василия Васильевича глаз острый, приметит — и в шею! Попробуй-ка выкарабкаться отсель, в какую сторону кинешься?..
— Ну а он что?
— Смолчал.
До открытия выставки в Нью-Йорке оставалось немного времени. Почти все уже было готово: в залах дома Американской художественной ассоциации, где были размещены верещагинские картины, нашлось укромное и скрытое от посетителей место для музыкантов, но недоставало хорошего пианиста. И тогда, пользуясь услугами подводного атлантического кабеля, уже много лет связывавшего Америку с Европой, Верещагин послал Рубинштейну телеграмму с просьбой направить к нему в Нью-Йорк хорошо подготовленную пианистку. Рубинштейн выполнил желание художника: к Верещагину была направлена окончившая Московскую музыкальную школу, очень способная пианистка, двадцатилетняя девушка — Лидия Васильевна Андреевская. Она приехала, когда первая выставка картин Верещагина в Нью-Йорке только что открылась и десять тысяч американцев стояли в очереди у входа в дом ассоциации художников. Лидия Васильевна разыскала Верещагина на выставке, вручила ему рекомендательное письмо от Рубинштейна и директора Московского филармонического общества Шостаковского.
— Вот и хорошо, что как раз ко времени приехали! — обрадовался Верещагин. — Комната вам уже готова, устраивайтесь и чувствуйте себя лучше лучшего. Рояль есть. Мои помощники и я сам — к вашим услугам!..
Не прошло и часа после приезда, как Лидия Васильевна переоделась, но не по моде, перенятой у парижанок, а в настоящее русское платье, приличествующее ее красоте и осанке: на ней была надета черного бархата широкая юбка и бледно-розовая шелковая кофта с вышивками и приподнятыми плечами. Толстая темно-русая коса, перехваченная шелковой лентой, спускалась до пояса. Когда же Лидия Васильевна сыграла несколько пьес любимых русских композиторов, Василий Васильевич, все время смотревший, как ее гибкие, тонкие пальцы, бегая по клавишам рояля, создают чудесные, милые сердцу звуки родной русской музыки, не утерпел, смахнул платком слезинки и, подойдя к Лидии Васильевне, поцеловал ее в высокий гладкий лоб:
— Вот это все то, что нужно от вас! Благодарю вас и тех, кто вас, Лидия Васильевна, направил сюда.
Она же, ничуть не смутившись, слегка кивнула головой и ответила:
— Если вам, Василий Васильевич, нравится моя игра, напишите об этом Рубинштейну и Шостаковскому. Я буду очень благодарна. Когда я училась в Москве, Шостаковский возлагал на меня надежды. Ему будет приятен ваш отзыв обо мне.
Верещагин не замедлил послать письма, выразив в них благодарность за присылку хорошей пианистки.
Выставка верещагинских картин пользовалась успехом. Правда, сначала в печати появились поверхностные отзывы торопливых и невежественных газетных репортеров, но потом были опубликованы статьи известных в Америке художников. Одни из них восхищались технической стороной дела, умением русского художника блестяще писать перспективу воздушного пространства, в совершенстве изображать фигуры людей. Другие сравнивали его с Байроном и находили, что у Верещагина, как и у гениального поэта, в произведениях искусства чувствуется политическая устремленность и непоколебимое убеждение в том, что существующий порядок на земле далек от совершенства и что надо создавать новый нравственный порядок, без бедности и кровопролитий, порядок, которого жаждет человечество. Один из видных деятелей искусства — Генри Стивенс, восхищаясь верещагинской выставкой, писал: «Искусство Верещагина можно сравнить с боевой трубой, сигнальные звуки которой громко раздаются во мраке ночи».
Верещагинские выставки в Америке надолго оставили сильное впечатление, особенно среди художников. Как и в городах Европы, его выставки в Америке посещали десятки и сотни тысяч людей. Его картины вызывали широкие обсуждения в печати:
«Верещагин возвышается над другими художниками, как Гималаи высятся над долинами…»
«Трудно постичь, как это один художник, в сравнительно короткое время мог написать так много картин такого высокого достоинства…»
«Не критиковать, а поучиться мы должны у знаменитого русского художника…»
В подобных тонах высказывались американские газеты.
Отголоски этой критики из Нового Света докатывались и до европейской прессы. Будущий писатель Теодор Драйзер, тогда еще незаметный молодой репортер одной из американских газет, часто посещал выставки Верещагина. Глубокое раздумье вызывали у него картины, бичующие захватнические войны и колонизаторские стремления империалистов. Драйзер с величайшим волнением простаивал перед «Апофеозом войны», перед картиной «Английская казнь в Индии» и многими другими. И когда на выставках появлялся сам художник — человек с красивым лицом и окладистой бородой, не похожий ни на одного из посетителей, — Драйзер смотрел на него с затаенным вниманием и мысленно восхищался им. В выставочных залах репортер Драйзер слушал художника, окруженного толпой, ловил каждое сказанное им слово, вникал в смысл его интересных, проникающих в душу рассказов… Мечтая стать писателем, Драйзер навсегда запомнил образ этого честного человека и талантливого живописца. Спустя годы в известном романе «Гений», разоблачая вредное влияние американского капитализма на искусство, он изобразил художника Юджина, принявшего близко к сердцу верещагинские взгляды на жизнь, на искусство.
«Однажды была организована выставка некоторых картин Верещагина, прославленного русского баталиста, приехавшего с какой-то целью в западное полушарие, — писал Драйзер в своем романе. — Как-то в воскресенье Юджин увидел эти картины и был потрясен великолепной передачей всех деталей боя, изумительными красками, правдивостью типов, трагизмом, ощущением мощи, опасности, ужаса и страданий, которыми были проникнуты все полотна. Кисть этого человека свидетельствовала о зрелости и глубине таланта, об исключительно