богатом воображении и темпераменте. Юджин стоял и смотрел, и думал о том, как достигнуть такого совершенства. И во всей его дальнейшей жизни имя Верещагина продолжало служить огромным стимулом для его воображения. Если стоит быть художником, то только таким».
Зрители в своих отзывах призывали американских художников учиться у Верещагина, как у великого мастера, открывшего им глаза на необозримое поле деятельности. Некоторые деятели искусства устраивали в честь Верещагина встречи, банкеты и, подчас в интимной обстановке, вели разговоры о том, как бы его вместе с картинами навсегда оставить в Соединенных Штатах, чтобы он основал в Америке школу национальной живописи. Но Верещагин всё чаще и чаще думал о переезде из Франции к себе на родину.
— Нет, господа, — говорил он американцам, — видите, в моей бороде, пожалуй рановато, но проступает седина. Мне надо работать. Америка мне не сродни. В Америке я гость. Тянет меня в Россию. Видимо, в недалеком будущем перекочую туда. Что касается моих картин, часть из них я намерен продать здесь с аукциона, после того как они будут показаны и в других городах вашей страны…
И все же, несмотря на восторженные отзывы в Америке о картинах Верещагина, и здесь солдатам и молодежи запрещалось посещать его выставки по тем же причинам, по которым наложил запрет Мольтке в Берлине. Было замечено, что и здесь — после посещения верещагинских выставок — американские солдаты говорили, что мир между народами лучше любой кровавой драки, что война отнюдь не обязательна. Для чего, заявляли они, существуют дипломаты; и собираются мирные конференции?.. Разве для того, чтобы готовить народы к новой бойне?.. Свет велик, и под голубым небом при желании люди могут не мешать друг другу… Чтобы такие мысли не возникали при виде картин Верещагина, чтобы никто не понял антивоенного и антиколониального характера картин индийского и балканского циклов, американские власти не посчитались со статутом свободы Нового Света и ограничили доступ на выставку. Они откровенно сослались на то, что у известной части населения некоторые картины Верещагина вызывают отвращение к войне. Не раз на встречах с художником американцы просили его высказаться об искусстве, о путешествиях, о политике, рассказать об участии в русско-турецкой войне. Слушали его всегда с огромным интересом. Он говорил об американской живописи и призывал художников к реализму в искусстве. (Его беседа о реализме была немедленно переведена на английский язык и напечатана в Нью-Йорке отдельным изданием.) Когда он рассказывал о войне на Балканах, женщины плакали, проклиная войну.
Встречи с Верещагиным устраивались довольно часто и проходили живо, интересно, создавая ему популярность бывалого человека, умеющего говорить с людьми разных слоев общества. Наконец все это начало ему надоедать, особенно противно было посещать бесчисленные обеды, балы, банкеты. Он стал проводить свободное вечернее время в обществе своей землячки, Лидии Васильевны. Она привлекала его не только музыкой, но и своей приятной и скромной внешностью, покоряющей молодостью и чутким вниманием к нему. Говорили они о подмосковных березовых рощах, о цветистых лугах коломенских, о шекснинских рыбаках и бурлаках, о театральных знаменитостях Москвы. Однажды, когда их отношения стали более близкими, дружественными, Лидия Васильевна показала ему письмо от ее учителя Шостаковского, который писал:
«Мы здесь уверены, что вы не меньший производите в Америке фурор, чем Антон Рубинштейн…»
— Ну, это уж слишком льстит он мне, мой учитель и поклонник! — чуть поморщив лоб, заметила Андреевская и продолжала: — «Если придется дать самостоятельный концерт в Нью-Йорке, давайте смело, не бойтесь. Верещагин писал мне, он хвалит вас, говорит, что вы хорошо сыграли какую-то пьесу, как и известный в Нью-Йорке профессор. Я вам советую всюду выступать и зарабатывать. Целую вас крепко, ваш Шостаковский».
— Выступать и зарабатывать… — повторил Верещагин и, немного помолчав, добавил: — Не гонитесь, Лидия Васильевна, за крупными заработками. Развивайте ваши способности. Талант — дороже денег.
— Разумеется, но у меня в Москве семья — мать, сестры, им помогать нужно.
— Не будут обижены и они. Я собираюсь съездить в Париж по некоторым семейным делам, а вы здесь хозяйничайте без меня. Не стесняйте себя ни в чем…
— В Париж? И надолго? Как же я здесь одна с этими двумя мужиками… В чужой стране!.. — встревожилась Андреевская.
— Не пугайтесь, Лидия Васильевна. Я ручаюсь, что вам не будет здесь скучно и что вы управитесь и с моими выставками.
— И скоро собираетесь поехать?
— Вероятно, скоро. Побываю на днях у изобретателя Эдисона — имею к нему приглашение, — а потом поеду.
— Смотрите, пожалуйста, ненадолго.
— Думаю, что не задержусь. Но дела есть у меня в Париже…
Фонограф Эдисона
Верещагин избегал визитов и перестал ходить на банкеты, которые устраивались в честь его пребывания в Америке. Но побывать у знаменитого изобретателя Эдисона он не отказался и поехал к нему по первому приглашению. Томас Альва Эдисон жил и работал в то время неподалеку от Нью-Йорка, в штате Нью-Джерси. У него была собственная лаборатория и мастерские с тремя сотнями рабочих высокой технической квалификации. Рабочие жили в домиках при мастерских, так что жилые и производственные постройки представляли собою целый поселок со всеми бытовыми удобствами. У подъезда довольно скромной и уютной виллы весело и приветливо встретил русского художника сам Эдисон. Это был сорокалетний, среднего роста мужчина, глухой, почти постоянно улыбающийся, иногда слишком громко смеющийся над собственными шутками. Покуривая толстую сигару и оживленно разговаривая, он показал Верещагину свои владения, затем повел его по широкой лестнице в светлые залы богато и сложно оборудованной лаборатории. Он принялся показывать гостю свою лабораторию и некоторые изобретения, еще не вошедшие в моду и быт американцев. Попутно Эдисон коротко рассказывал о себе, о том, как из простого газетчика стал миллионером и на весь