и повышенные нормы, отменили, но профсоюзы остались под контролем партии. Единственную попытку отстоять завоевания рабочего протеста предприняли верфевики Щецина, где прошли перевыборы всех органов управления на предприятии, причем к ним не допустили ни дирекцию, ни парторганизацию. Однако в течение года органы власти сумели выдавить всех лидеров протеста с верфи (один даже погиб при неясных обстоятельствах), а затем на очередном конгрессе профсоюзы подтвердили свою подчиненность ПОРП. Лех Валенса продержался на работе до 1976 года очевидно благодаря тайному сотрудничеству с госбезопасностью. Но как только он его разорвал тут же был уволен.
Пресса до конца 1970 года избегала говорить не только об отгремевшем восстании, но и о прежнем руководстве страны. После Нового года редакции газет и журналов наконец получили инструкции, как следует писать о декабрьском кризисе: разрешалось критиковать порочные явления, присущие минувшему периоду, но без упоминания лиц, связанных с ним. Газеты запестрели словами «бюрократизм», «формализм», «отсутствие связей между центральными органами и массами», «нарушение принципа демократического централизма». Все это сопровождалось заклинаниями о «новом стиле в управлении», который долженствовал прийти на смену прежнему вождизму. Временами в это нагромождение суконных фраз просачивалась живая речь рабочих, произнесенная на различных собраниях и встречах с представителями властей. Например, гданьская газета Głos Wybrzeża («Глос Выбжежа»/«Голос Побережья») 15 января процитировала слова одного из работников щецинской верфи им. Варского, сказанные на встрече с министром тяжелого машиностроения: «Я не согласен с мнением, что ЦК не знал о планируемом повышении цен, ведь народ говорил об этом уже давно <…> Мы на свои взносы содержим профсоюзы, а они не защищают наших интересов. Они обязаны возглавлять манифестации с тем, чтобы бастующие не попадали под пули. Профсоюзы существуют не для того, чтобы только аплодировать».
С большой статьей, красноречиво озаглавленной «Бунт – но какой? За социализм», 24 января 1971 года выступил Махеек: «Следует смело сказать, что ситуация, которая сложилась в Гданьске, могла бы повториться в Лодзи, Кракове и т. д. Что-то нарастало, что-то чувствовалось в воздухе <…> Не будем успокаивать себя тем, что в Гданьске, Щецине <…> мы имели дело с большими отрядами рабочего класса, а в Кракове и где-нибудь еще – только с сотнями молокососов и десятками негативно настроенных студентов; известно, что дистанция между опасностью взрыва и действительными настроениями поддерживалась только благодаря самодисциплине большинства коллективов и динамичной организации <…> В Кракове мы тоже имели бы декабрь 1970-го, если бы не было марта 1968 года и если бы из опыта этого марта не были сделаны выводы в области воспитания и организации»[801].
31 января 1971 года Лем поделился со Щепаньским своим наблюдением: «Кто бы мог подумать, что мы будем знакомиться с материалами „Глоса Выбжежа“ через посредство „Свободной Европы“»?[802] Информационная блокада, введенная в первый день восстания, по-прежнему действовала, вот поляки и узнавали о содержании официальной прессы городов Побережья из «вражеских голосов». Как и в 1956 году, Лем чутко реагировал на сообщения прессы. В конце января он отправил письмо Капусциньскому, в котором с неожиданной смелостью взялся живописать ужасы подавления мятежа, возложив ответственность за произошедшее на правящий режим, у которого отсутствовало взаимодействие с населением, – в точности как об этом и говорилось в газетах[803].
И пока на Побережье судостроители дрались с милицией, Лем приступил к еще одному (после «Абсолютной пустоты») литературному эксперименту: взялся писать предисловия к несуществующим книгам. 27 февраля 1971 года Щепаньский сообщил в дневнике: «Сташек читал мне новый рассказ („теологический“). С последовательностью компьютера показывает невозможность веры в Бога и одновременно ее необходимость. Сам он остается, как говорит, нейтральным, но мне кажется, что он сам недооценивает глубину своей вовлеченности (во внеинтеллектуальном плане) в этот вопрос»[804]. По всей видимости, это была «История бит-литературы в пяти томах».
Уход Гомулки как будто ничуть не изменил настроения Лема, он по-прежнему пребывал в состоянии безнадежности и неверия ни в строй, ни в род человеческий. В декабре 1971 года ему предложили стать делегатом съезда писателей, но он резко отказался. «Сташек все более ожесточается в своем тотальном отрицании и потому убеждал меня, что это лишь поддержка лживой пантомимы и что он ни в коем случае не будет фигурировать в этом срежиссированном партией представлении», – записал Щепаньский[805]. Грустному настроению Лема способствовали события в семье. Летом 1971 года Барбара заболела, а Лем сломал палец правой руки, из-за чего не мог печатать на машинке. Это выводило его из себя. Вдобавок он разбил только что купленный Фиат-125. Тем временем теща взялась за католическое образование внука, чему Лем не противился, лишь тревожился, что теперь «будут проблемы с ребенком». Что интересно, Барбара к тому времени, по словам Лема, сама превратилась в атеистку[806].
В ноябре 1971 года Лем отправил в «Шпильки» еще одно острокритическое произведение, которое позже станет первой историей в «Воспитании Цифруши» (о музыке сфер и Гориллище). Рассказ явно метил в социализм, но в случае чего всегда можно было сказать, будто это критика «формализма» и «вождизма». «Интересно, сочтет ли цензура правильным не замечать аллюзию?» – задался вопросом Щепаньский[807]. Но до цензуры дело даже не дошло: главный редактор «Шпилек» Тёплиц, несмотря на давнее знакомство с Лемом, сам завернул рассказ, сказав, что сейчас печатать такое несвоевременно. Лем был ужасно огорчен[808]. Впрочем, в 1976 году рассказ все же вышел как часть более крупной вещи. А Щепаньскому уже в начале января 1972 года предоставился случай узреть Гориллище в действии. На собрании краковского отделения СПЛ Блоньский предложил издать сочинения Гомбровича, на что присутствовавший там заместитель министра культуры, по словам Щепаньского, заявил, что «существуют препятствия, которые нельзя обойти из-за наличия соседа, данного нам историей». «Лемовское „гориллище“ в углу», – прокомментировал это Щепаньский в дневнике[809].
В начале 1970-х писательская «фронда» почти замерла. С литераторами теперь решили работать тоньше: в Отделе культуры ЦК появилась идея создания новой «интеллектуальной элиты» для противодействия творческой оппозиции[810]. Донесения Отдела культуры ЦК этого периода проникнуты осторожным оптимизмом. Так, в информации от января 1972 года, посвященной выборам на очередной съезд СПЛ, было отмечено, что ни на одном из предвыборных собраний не было зафиксировано оппозиционных выступлений. Единственной попыткой «антипартийной акции в старом стиле» было «Письмо 17-ти» литераторов по поводу дела членов антикоммунистической организации «Рух», арестованных незадолго перед падением Гомулки. Однако вопрос был быстро улажен. Среди делегатов съезда подавляющее большинство составили члены ПОРП и сочувствующие, что явилось следствием «удачных мероприятий» первичных парторганизаций[811]. Сам съезд