Залог успешности такого брака — здоровье, соответствие норме; не случайно словосочетание «нормальный брак» всегда употребляется в позитивном смысле. Уже одно это красноречиво свидетельствует о том, сколь далек современный любовный идеал от понятия любви-страсти. Ведь изначально слово «страсть» означало расстояние, дистанцию, удаленность. Сегодня мы пользуемся им, стремясь обозначить сильное чувство, и невольно игнорируем былое разграничение между страстью и чувством — разграничение, в рамках которого страсть предстает как чувство, обрекающее нас на бессилие, на страдание, на скованность. Согласно куртуазному кодексу, носитель любви-страсти — больной, страждущий. Ему подобало вслух заявить о своих муках, демонстрировать симптомы физического и духовного недуга. И, если попытаться измерить этот недуг по современным медицинским критериям, придется заключить, что налицо — весьма тяжелая форма помешательства. Страсть такого влюбленного, предполагавшая маниакальную преданность и мазохистское самоуничижение, носила всепоглощающий характер, исключая из поля его зрения все, кроме объекта любви: он служил своей госпоже как слуга, как раб, наслаждался ее безраздельным господством, ждал, что она ниспошлет ему страдание, так или иначе явит свою жестокость.
Нет надобности оговаривать, что речь идет о литературных условностях, а не о реальных взаимоотношениях между мужчиной и женщиной, существовавших в средневековье. Следует, однако, констатировать, что данная условность приобрела необычайную эмоциональную силу и, помимо всего прочего, оказалась на редкость стойкой: вплоть до конца XIX века ею определялась манера публичного изъявления любовных чувств. Нетрудно заметить, что как раз в ходе XIX столетия произошла симптоматичная подмена: носитель творческого духа, художник воспринял ряд существенных характеристик, присущих пленнику любви-страсти: его одержимость, его самобичевание, его возвышенное служение идеалу и его неприятие социальных норм, его склонность к бунту.
Ибо что, как не бунт, лежало в основе любви-страсти, не только превратившей в свою противоположность супружеские отношения мужчин и женщин, но и исподволь трансформировавшей сам институт брака? В не меньшей мере любовь-страсть способна была подорвать в человеке чувство социальной ответственности, его порядочность. В обоих случаях дело доходило до взрыва, и мощностью этого взрыва определялась сила любви. Как правило, этот взрыв приводил любящих к катастрофе, к гибели. Ибо один из клинических показателей любви-страсти заключался в том, что она начисто игнорировала определенные общественные установления, дезавуируя и обесценивая в обыденной жизни и то, что в рамках этой жизни было действенно и позитивно. В этом отношении мироощущение влюбленного вполне адекватно мироощущению художника: и тот и другой заворожены ценностями и вещами, лежащими по ту сторону обыденного.
Итак, вполне вероятно, что все провозглашенное кодексом куртуазной любви нелепо и по сути патологично. Вполне вероятно, что, к нашему благу, все это осталось далеко позади и можно с удовлетворением констатировать, что наш современный любовный идеал: идеал прочного, здорового, счастливого, отмеченного взаимной терпимостью, пониманием и юмором брака на сотни световых лет отстоит от завещанного средневековьем идеала любви-страсти. Похоже, внешний мир укрепился в убеждении, что так оно и есть; примеров тому масса — от популярной беллетристики и простейших пособий по домоводству до научных трудов по психоанализу и произведений Д.Г. Лоуренса, в чьих глазах «любовь» была равнозначна отлучению от первозданного рая. И все же былой идеал, как уже говорилось, не утратил для нас своего очарования; в какой-то мере он нам еще импонирует, сохранив прелесть и глубину любовного переживания, которые, как бы яростно мы этого ни отрицали, в сегодняшнем мире остаются для нас закрытой книгой.
Если нынешнему романисту неведомо почему придет в голову написать книгу об этой, канувшей в забвение, любви, что станет ему путеводной нитью? Как выявить — и выстроить — те сюжетные компоненты, благодаря которым она станет возможной?
К примеру, если непременным условием ее является бунт, взрыв, эксцесс, что может послужить для него побудительным импульсом? Разумеется, не адюльтер (выше я уже останавливался на этом и не хочу повторяться). Самое слово звучит в наши дни архаично, да и пользуемся мы им, лишь говоря о прошлом или пускаясь в тонкости юридической практики. Ныне супружеская неверность не воспринимается как фактор, с неизбежностью ведущий к разрушению брачного союза, да и самый эпитет «неверный», в свое время обладавший столь убийственной силой, кажется не вполне привычным для современного уха, явно не до конца вписываясь в каноны нашего обыденного поведения. Несколько лет назад Уильям Баррет, анализируя воздействие шекспировского «Отелло» на современную аудиторию, задался вопросом: может ли кто-нибудь в наши дни всерьез проникнуться чувствами и ощутить себя в шкуре ревнующего Отелло? Мне кажется, и то и другое возможно. В нашем сознании еще более чем достаточно унаследованных от прошлого чувств (в глубинах мозга вообще ничего не исчезает бесследно), чтобы мы смогли поставить себя на место шекспировского героя и в точности пережить всю гамму обуревающих его ощущений. И отнюдь не стоит упускать из вида различий между литературой и жизнью. Сказать, что нашим современникам вовсе чужда ревность на сексуальной почве, было бы, конечно, неправдой: ревность и сегодня — одно из самых сильных чувств. Однако им все труднее найти внутреннее обоснование для того, чтобы позволить этому чувству выйти наружу. Нынешнему литератору вряд ли удастся потрясти нас, поставив своего героя в положение шекспировского Отелло, ибо, переживи он даже нечто подобное в собственной жизни, ему не под силу окажется сообщить этому чувству, столь неоспоримо реальному, острому и болезненному в эпоху Шекспира, ту меру интеллектуальной достоверности, какая могла бы тронуть души читателей.
Однако забвение табу, охраняющего невинность очень молоденьких девочек, и сегодня таит для нас часть той взрывной силы, какую инициировала в эпоху Шекспира измена жены. Влечение Г.Г. к Лолите становится для общества столь же скандальным вызовом, как и любовь Тристана к Изольде или Вронского к Анне. Оно, как и требует применительно к влюбленным литературная конвенция, ставит персонажей вне закона.
Далее. Коль скоро романист поставил перед собой задачу выстроить подобающую истории любви-страсти сетку фабульных координат, он должен обставить все так, чтобы в принципе исключить для своих героев возможность брака. Иными словами, в их отношении друг к другу не может быть и тени практичности, их добродетелям и достоинствам не должно соотноситься с бренными заботами этого мира. Ведь как только в романном конфликте начинает высвечиваться фактор взаимности, общего интереса, сотрудничества, терпимости, озабоченности каждой из сторон материальным или общественным статусом другой, в силу вступают этические законы семьи или брака, а следовательно, персонажи перестают соответствовать своему привилегированному положению любовников, отрешенных от всего земного. Поведение последних в отношении друг друга должно быть в точности антагонистично тому смыслу, какой мы вкладываем в понятие «зрелость»; другими словами, в их восприятии друг друга и окружающего мира должен прочитываться всепоглощающий детский абсолютизм. Итак, мужчина, пребывающий в тисках неизбывной похоти, и девочка двенадцати лет — чем не идеальная пара для истории любви, создающейся в наше время? Г.Г., по крайней мере на начальном этапе его романа с Лолитой, стопроцентно свободен от побудительных импульсов — морального ли, психологического ли порядка, — которые можно было бы охарактеризовать как практические. Что до Лолиты, то для нее, не способной даже отдаленно представить себе роль женщины в браке, возможность хотя бы минимально приблизить рамки их отношений к супружеским исключена автоматически. Она обречена вечно играть роль жестокой госпожи: даже когда любовник физически овладевает ею, ему не дано вкусить сладости ответного чувства — по причине возраста ли, темперамента ли она таковым просто не обладает.
Следующая задача романиста — придать овладевшему любовником наваждению видимость серьезности и достоверности. Сегодня отнюдь не просто заставить аудиторию поверить в то, что рассудок и даже сама жизнь человека всецело зависит от каприза той или иной женщины. Не так давно, разбирая со студентами «Liber Amoris»{101}, я убедился, что они не в силах уяснить для себя природу болезненной привязанности Хэзлита к Саре Уокер. Они упрямо отказывались понять, отчего превыше воли человеческой — разбить оковы такой неразделенной, такой невознаграждающей любви. Тогда их эмоциональная глухота вызвала у меня протест; но несколько позже я пожалел о нем, поймав себя на том, что с трудом заставляю себя поверить в правдоподобие прустовского рассказа о привязанности Свана к Одетте. Впрочем, все наши сомнения отступают на второй план, как только факт помешательства человека удостоверяется научным диагнозом, вскрывающим его патологическую основу — то или иное сексуальное извращение. Неожиданность эротического предпочтения влюбленного находит основу в медицине.