С переездом в Америку роли, добровольно принимаемые на себя Гумбертом, становятся более продолжительными и в его истории открываются новые перспективы. С этого момента действие «Лолиты» развивается в русле так называемого «международного романа» — правда, скорее в его журналистской, представленной произведениями Грэма Грина или Артура Кестлера, нежели «генри-джеймсовской», разновидности. Углубляющемуся чувству нереальности, поселившемуся в душе Гумберта, сопутствует аналогичное внешнее ощущение — ощущение нереальности окружающего, становящегося ареной его судьбы. Он оказывается жертвой нелепостей и абсурдных парадоксов открытого общества, бессильной марионеткой в сумасшедшем темпе развивающейся культуры. Его удача зависает на волоске, обнаруживая рабскую зависимость то от фокусов барахлящего автомобиля, то от непостижимых капризов телефонного аппарата. Смутное предчувствие будущего рая грезится ему в обманчивом дружелюбии маленьких городов, в плюшевом комфорте вездесущих отелей и мотелей, в вызывающей походке девочек школьного возраста в голубых джинсах, в мнимой невинности тех жизненных указаний, что дают им школа и популярные пособия. «Госпожа Матка (цитирую из журнала для девочек) начинает строить толстую мягкую перегородку — пригодится, если внутри ляжет ребеночек».
«Мы живем в свободной стране», — заявляет Лолита, когда мамаша пытается отослать ее спать. Гумберт — не что иное, как ироническое отображение прибывшего в США на побывку европейца, и семейство Гейз призвано довершить это сходство. Он сваливается им на голову как принц, изгнанный из собственных владений — если быть точным, из того роскошного отеля, что держал на Ривьере его отец. В их глазах он наделен особой сексуальной притягательностью и изощренностью (но нам-то ведомо, сколь необычны его сексуальные предпочтения!). Супруг м-с Гейз — образ, обозначенный вполне пунктирно, — давно скончался, и мать с дочерью проделали не слишком осмысленный путь со Среднего Запада в этот маленький городок в Новой Англии, где их постояльцем нежданно-негаданно оказывается Гумберт, приехавший сюда, по его собственной версии, с намерением в тихом уединении написать книгу. Оба члена семейства Гейз и окружающие их вещественные атрибуты распознаются без труда: в десятках сатирических романов и пьес на тему современных нравов таких не счесть. Вот честолюбивая, эгоистичная, претендующая на духовную утонченность мать; а вот и обделенная родительской лаской вечно недовольная дочь, с ее неизменными голубыми джинсами, вульгарными манерами и секретами, с ее громкими выкриками: «Кретин!», «Гадина!». Столь же узнаваема и вся окружающая их дребедень: лампы, диваны, кофейные столики, журналы, дешевые репродукции полотен Ван Гога и розовые крышки туалетных сидений, среди которых они шумно и суетливо обитают. Увидеть извне этот заурядный дом и его заурядных обитателей, высветить их существование в зловещем и беспощадном свете, оценив все его убожество, выпадает на долю лукавого пришельца — коварного и наблюдательного Гумберта: «Бедной этой даме было лет тридцать пять, у нее был гладкий лоб, выщипанные брови и совсем простые, хотя и довольно привлекательные черты лица того типа, который можно определить как слабый раствор Марлены Дитрих… Ее улыбка сводилась к вопросительному вскидыванию одной брови; и пока она говорила, она как бы развертывала кольца своего тела, совершая с дивана судорожные маленькие вылазки в направлении трех пепельниц и камина (в котором лежала коричневая сердцевина яблока); после чего она снова откидывалась, подложив под себя одну ногу».
Наступит день, и Шарлотта Гейз проделает это телодвижение в последний раз, очертя голову устремившись в объятия вечности. Она — знаковый образ, смутно предвещающий назревающую грозу. Неустанно твердящая о своей приверженности «принципам», громко декларируемым, но, по сути, легковесным, раздражающая своей бестолковой живостью, своей привычкой упрямо стоять на своем, хотя ей нечего отстаивать, Шарлотта — не что иное, как моралистка без морали, романтичная мечтательница, не ведающая любви, комическая актриса, напрочь лишенная чувства юмора, — иными словами, все то, что омрачает атмосферу праздника и застит безоблачное небо надо всей Америкой. Едва успев выскочить замуж за Гумберта, она туг же проникается убеждением, что он от нее без ума: дефилирует перед ним в брюках или купальном костюме; «откидывается» с еще большим рвением, чем раньше; покупает для себя и супруга новейшей модели кровать; готовит для семейных обедов блюда по завещанным предками рецептам; и, движимая хозяйственным зудом, намеревается учинить генеральный ремонт во всем доме. Однако вкус, который она демонстрирует во всех этих свершениях, вкус, становящийся зеркалом наследуемой ею культуры, ничуть не более привлекателен для Гумберта, нежели зрелая женственность, какой ее наделила природа. Ему, всецело поглощенному худощавыми прелестями Лолиты, безразлично обаяние «слабого раствора Марлены Дитрих»; впрочем, и самой Дитрих вряд ли было бы под силу воспламенить его желание. Иными словами, Шарлотта обречена в романе на роль вечной пародии на женственность, на секс как таковой, сопровождаемый всеми атрибутами и фетишами, символизирующими его самодостаточность, его самоцельность. Наблюдая, как попавший в поле притяжения Лолиты Гумберт все более отдаляется от Шарлотты, можно лишь дивиться тому, сколь малозначима в натуре любого человека эмоциональная сила любовной привязанности. Почему все достается одной женщине, а не другой? Неужели плюс-минус несколько лет и дюйм-другой мягкой плоти в груди или бедрах значат так много? И тут нам напоминают о подчеркнутой неприязни Гумберта к девочкам-подросткам с развитыми формами, этим ходячим символам мужского соблазна, и о его нарастающем страхе при мысли, что не сегодня-завтра и сама Лолита превратится всего лишь в еще одну женщину. («…Может быть, я в них вижу гробницы из огрубевшей женской плоти, в которых заживо похоронены мои нимфетки!») То, что одному мужчине рай земной, другому конец света. Преемник доброй, старой традиции европейского либертинажа, Гумберт ненароком упустил из вида ее суть. Или, точнее, довел ее до абсурда и в итоге обрек себя на нескончаемые муки порочных помыслов и поддельных наслаждений. Маркиз де Сад, еще один либертин с нестандартными предпочтениями, скармливал своим жертвам отравленные карамельки в надежде увидеть, как те будут корчиться в предсмертной агонии; Гумберт же не решается на большее, нежели подсунуть объекту своих вожделений пилюлю снотворного. И что же? К его ужасу, она отказывается действовать…
В нескончаемый спазм смешноватой жути превращается эпизод в «Привале Зачарованных Охотников» — отеле в провинциальной глубинке, где Гумберту и Лолите в конце концов удается соблазнить друг друга. Спору нет, его бурлескно-комический эффект — иного рода, чем в сценах с Шарлоттой; однако и тут Набоков считает своим долгом не утаить от нас ни снедающего Гумберта ощущения собственной низости, ни смутно прозреваемой героем сомнительности его торжества. По контрасту в памяти всплывает знаменитый эпизод из романа Пруста — тот, где Шарлюс за приличное вознаграждение уламывает дюжих молодцов выпороть его плетьми. Те соглашаются: отчего бы бравым трудягам, обремененным семьями и долгом перед отечеством, не заработать в поте лица несколько лишних монет? Но эта безудержно смешная сцена предстает чуть ли не фрагментом героической комедии, чем-то вроде очередного подвига Фальстафа или Дон Кихота на фоне нелепых, унизительных неурядиц, преследующих Гумберта на протяжении всей этой бесконечно тянущейся ночи, когда в холле отеля никак не завершится съезд какой-то религиозной организации, в коридорах зловеще поскрипывают половицы, унитазы издают знакомое урчание, а сама Лолита не упокоит свой мятежный дух в объятиях Морфея.
Для обоих эта историческая ночь в «Привале Зачарованных Охотников» не что иное, как инициация в неизбежные неудобства и тоскливую суету мотельного житья-бытья, предстоящего им в будущем. «Мое имя» холодно перебил я, «не Гумберг, и не Гамбургер, а Герберт, т. е., простите, Гумберт, и мне все равно, пусть будет одиночный номер, только прибавьте койку для моей маленькой дочери, ей десять лет, и она очень устала». Страх разоблачения неотступно преследует героя. Чтобы ввергнуть его в панику, достаточно подозрительного взгляда инспектора, на границе штата заглядывающего внутрь их машины с вопросом: «А меду не везете?» С парализующим хлюпаньем лопаются шины. Смутную угрозу таят все места, где они могут остановиться на ночлег, будь то непритязательные дощатые постройки или комфортные заведения с такими обращениями в простенках:
«Мы хотим, чтобы вы себя чувствовали у нас как дома. Перед вашим прибытием был сделан полный (подчеркнуто) инвентарь. Номер вашего автомобиля у нас записан. Пользуйтесь горячей водой в меру. Мы сохраняем за собой право выселить без предуведомления всякое нежелательное лицо. Не кладите никакого (подчеркнуто) ненужного материала в унитаз. Благодарствуйте. Приезжайте опять. Дирекция. Постскриптум: „Мы считаем наших клиентов Лучшими Людьми на Свете“».