— Это вам спасибо.
— За что? — усмехнулся Каразин.
— Как за что? Помереть не дали от того яду. Это ведь вы по дому шумели да скрипели?
— Конечно. В первом этаже прятался я. А во втором — Зубов с сестрицею. Я, впрочем, их не видел, как и они меня. Когда не смог найти бумаги и понял, что дело не выгорит, хотел скрыться, да тут ты в столовую вошел. Как увидел я, что ты пить намерен, — сам чуть со страху не помер.
Одно дело масона и иезуита отравить, воспользовавшись его просто-таки скифской жаждою до хорошего вина, а другое — загубить невинную душу. Стал тебя пугать, из столовой выгонять, ну а потом изловчился, схватил-таки эту проклятущую бутылку — и деру. О тебе больше и не думал, меня и не заботило, кто ты есть таков. Думал только о письме. Считал, уже уплыло оно из наших рук, мало ли куда генерал мог его сплавить. Вот, ругался я, незадача: сперва Пален глупость такую спорол, позволил Талызину им завладеть, теперь и отсюда оно уплыло… Крепко я приуныл. Кто ж знал о потайном шкафчике! Ну, теперь можно вздохнуть свободно. Главное дело, ты на меня зла не держи. Все-таки не зря я тебе жизнь спас, так я думаю.
— Может, и не зря, — вяло пробормотал Алексей. — Полно мямлить! — Голос Каразина построжал. — Очнись! Ты умишком-то своим, сердчишком понимаешь ли, что мы с тобой сегодня для России содеяли? Может быть, страну спасли. Ты вот о чем думай, а не об этом вон. — Князь небрежно махнул в тихую темную даль, куда канула карета Ольги Александровны, — О державе думай! О том, что никто и никогда не узнает о подвиге твоем. Никто и никогда. Крестов не навесят и медалей не дадут. Дело сие не из тех, коими даже и перед потомками хвалятся. Вот ты, вот я — только мы оба об этом будем знать. А умрем — доблесть наша канет в Лету. Понимаешь? Вот она, высшая доблесть — совершить подвиг и не требовать за него награды. Ну, сейчас ты слишком молод еще, а погодя поймешь. Поймешь! Это я тебе обещаю.
* * *
Алексей верил Каразину. Но он и вправду был слишком молод, а потому на сердце все еще лежала гнетущая тяжесть. Сердце ведь теряет бодрость, когда из него приходится вырвать оживляющее его чувство, каким бы мучительным, отравляющим оно ни казалось. Лишь самолюбие и тщеславие, властные страсти, могут убить наши оскорбленные чувства. Значит, надо воспитать в себе самолюбие и тщеславие… Он сможет, наверное, сможет, думал Алексей, но не сейчас. Еще не сейчас!
Стиснул бархатную полумаску, лежавшую в кармане, черпая в этом движении странное утешение, смешанное с болью. Вот все, что осталось ему.
Ничего не осталось…
Кто знает, легче или, тяжелее было бы ему, сумей он каким-то невероятным образом подслушать слова, которыми обменялись на прощанье брат и сестра Зубовы, когда за Каразиным и Алексеем уже захлопнулась дверь и стихли их шаги.
Знаком удалив послушных Бесикова и Варламова, Платон Александрович осторожно подошел к сестре и взял ее похолодевшую, безжизненно повисшую руку:
— Tu n'as pas raison [52] .
— Что? — слабо улыбнулась Ольга. — Ты о чем?
— Ну, о чем… Сама знаешь. Может, стоило ему сказать?
— Бог с тобой! — Она почти ужаснулась: — Как сказать такое? Я ему и так столько зла причинила, зачем еще и этим его душу омрачить? Надеюсь, он не узнает ни от кого, никогда! Даже если б я и сказала, он бы не поверил мне. Ведь он мальчик еще, а я…
Увидела, как судорога свела красивое лицо брата, и поняла, что невзначай уязвила его и без того вечно уязвленное самолюбие.
— Милый ты мой, да не примеряй на себя всякую одежку. Государыня для тебя была одна на земле, и ты для нее один свет в окошке был. А я… у меня жизнь другая! Знаю: не люблю я этого мальчика, не нужен он мне. Так просто… закружил меня вихрь, да и дальше полетел, нахлынула волна, да и сошла. У него своя судьба, у меня — своя. Встретились — и пошли дальше в разные стороны!
Она умолкла, опустив глаза, и такое лицо было у нее в этот миг, что князь Платон не выдержал и обнял ее, крепко прижав к себе.
— Ты кого убеждаешь-то, Оленька? Меня или себя?
Ольга Александровна тихонько всхлипнула ему в плечо: —А бог его знает, Платоша.
— Вспомнилось вдруг, — проронил он с такой же печалью, какая звучала в ее голосе, — поссорились мы как-то с незабвенной государыней Екатериной Алексеевной из-за сущего пустяка, а мне лестно было, что такая женщина из-за меня, мальчишки, сердце себе крушит, и нипочем не желал я идти на мировую.
И случайно подслушал, как она сказала какой-то из своих дам: “Ну не чудно ли, что любовь до такой степени ставит все с ног на голову? Ты можешь быть лучшей на поприще жизни, властительницей умов, повелительницей чужих судеб, мнить себя всемогущей — и при этом ощущать себя полным ничтожеством оттого, что не в силах прельстить некое юное существо, которое просто, глупо и убого по сравнению с тобой… но одной тебе известно, чего бы ты ни отдала за один только взгляд его, исполненный любви! Горше всего сознание собственного бессилия: и прочь не уйти, и не добиться своего…” Так, да, сестра? Так, Оленька?
Ольга Александровна еще мгновение стояла понуро, но когда отстранилась, глаза ее были сухи и студены.
— Mon pauvre frere est toujours tres sensyble [53]! Ну, мне наконец пора. Судно в порту ждать не станет. Прощай, дорогой мой.
— И ты прощай.
Они опять обнялись и троекратно расцеловались.
— Береги себя.
— И ты себя береги.
— Que la volonte de Die soil faite! [54]
Ольга Александровна вышла на крыльцо. Петербургская ночь — светлая, чистая, лунная, преддверие наступающих белых июньских ночей — опустилась на спящую столицу. Ольга Александровна вдохнула сырой, особенный воздух этого странного города и пошла к карете.
Впереди по белой от лунного света дороге медленно брели две мужские фигуры. Ольга Александровна мгновение смотрела на одну из них — повыше и потоньше, чуть прихрамывающую, — потом пожала плечами и, опираясь на руку лакея, взошла в карету. Устроилась поудобнее:
— Гони!
Откинулась на спинку диванчика, глядя прямо вперед, хотя так и тянуло отдернуть шторку на плотно завешенном окне.
Кончено — так кончено. Возврата нет. Каждый должен покориться своей судьбе! Как это говорили мудрые, погибшие от собственной мудрости древние римляне? “Покорного судьбы влекут, строптивого — волокут!” Истинно так.
Эпилог.
Платон Зубов попытался поздней женитьбой на миловидной польке утешиться и найти утраченное душевное равновесие, затем он предпринял обещанное заграничное путешествие и скончался в безвестности.
Николай Зубов умер спустя семь месяцев после государственного переворота, Валерьян — через два года. Поговаривали, что кончина их не обошлась без яда, но зато достоверно известно, что она обошлась без участия Василия Львовича Каразина.