— Никого... один я был из конюхов такой.
— Кого кожей чувствовал?
Стала верёвочка разматываться в другую сторону. Уяснив, куда их зовут, Даритай мигом вспомнил про Суду (вот возможность приятеля спасти), про то, как тот стрелял почти что рукою Бога. Сошлось — забрал Делай к себе и Суду.
Даритай откинул голову, задумался.
— Вот разве что среди тех, кого в жертву духу Чингиса... Стоял со мной в том ряду один такой. Сача его зовут...
Искали недолго — забрали и Сача.
Однако не так всё гладко прошло с приговорёнными. Из пасти Ясы людей вырывать — что из голодного рта кости мозговые. Легче всего решилась судьба Суду — онто вообще под горячую руку угодил. С виной Даритая пришлось повозиться всерьёз. Тем, что кобылиц вовремя отозвал, обозы спас, искупил он вину — так они вместе придумали. Именем джихангира Суду и Даритая помиловали, но злополучному агтачи Дармале не повезло, как и Чимбо.
Желая спастись, заблудился он, но к Воротам Смерти, поблудив, всё-таки вышел.
Мрачно улыбнувшись, Делай подумал: «Чимбо выпал жребий жертвой пасть, как ни крутился, а не миновал жребия. Теперь, однако, его казнили как преступника, а не вознесли как жертву. Так что в небесные тумены Темуджина он, похоже, не попал».
Даритаю казалось, что это сон. Ещё никто и никогда с ним так не нянчился. Ему выдали джурдженьский меч с тусклой костяной рукояткой и зацепом на перекрестье (не роскошный, но удобный), новенький пластинчатый панцирь сартаульской работы и поджарого туркменского коня, который слушался лёгкого прижатия ног и скакал, как полоумная газель.
Учить Даритая управляться с лошадьми не надо — сам кого хочешь научит, но его умения годились для любой другой сотни, только не Делаевой. Здешние джигиты то под брюхом лошадиным зависнут, то скачут задом наперёд и при этом ещё и стреляют.
Всё это по отдельности Даритай умел, но не в том была соль, а чтобы удалью такое не считать. Чтобы скакать так и о другом, более важном, думать и посадку менять быстрее, быстрее. Почему задержка? Видишь, ногу не успел убрать, тут-то тебе и конец. Не выходит? Рано взмах начинаешь... Отдохни. Ничего, жить захочешь — научишься. И никого крика, терпеливо, серьёзно. Десятник будто себя самого натаскивает, терпеливо, аж стыдно. Когда не орут — стыдно не сделать так, как надо, и душа, словно росток, навстречу тянется. С каждым движением отдельно, чтобы вник, а все остальные помогают, как дитяте. Лучше два раза правильно, чем десять раз неправильно.
Всё-таки нашёл и Даритай, чему может здешний народ поучить — никто не чувствовал настроение лошади, как он...
— Не будет она прыгать, видишь — обиделась. Да не на тебя, на вожака — ревнует. Убери соперницу в третий десяток — поменяйся, и всё будет хорошо.
Для стрельбы лучшего наставника, чем Суду, представить было трудно — и тот не скупился. Хитрости лучника, до которых сам годами доходил, какие оберегал ревниво, объяснял Даритаю за дни. Вот только натягивать лук было всё-таки тяжело. Суду был доволен — степной монгольский лук, с которым всю жизнь провоевал, он сменил на большой, дальнобойный джурдженьский. Показал Суду, как одной стрелой другую в воздухе ломать, — и тут же дали ему лучший лук. Теперь воин был занят: ходил, сиял от удовольствия, как медный котёл на курилтае, и всем, кто просит (и кто не просит), уроки давал.
Орудовать мечом их учил старый «знакомый» — пленный урусут, бывший ижеславский дружинник. Вместе с Даритаем и Суду переманил его Делай, из плена выкупил. «Против кого не хочешь — воевать не за ставлю, но мы идём на суздальцев, неужто не горишь посчитаться? Не заладится с народом — отпущу, только ты сам уходить не захочешь. Такие, как ты, от нас не уходят. Да и куда пойдёшь? Мы теперь тут, в этих землях, хозяева».
Красный петух, которого пустил в своё время на Рязань старый владимирский князь Всеволод Большое Гнездо, всё Глебово хозяйство светлым клювом склевал. Отец пришёл, пепелище увидал да и удавился тихонько, а с сестрёнки младшей суздальцы серьги рвали... вместе с ушами. Выбирая меж невольничьим рынком и местью, выбрал Глеб, понятное дело, месть. Тем более что князя ижеславского, кому он в верности клялся, не было уже среди живых.
За удаль в бою, как известно, не судят. Потому не гневался Глеб на Суду за то, что тот под Пронском трёх Глебовых друзей замолчать заставил. Ведь и Глеб поразвлёкся немало, людей из родной сотни Суду до седла разваливая.
У костра они кучковались вчетвером, тихая радость того, что попали они к «родственным душам»— так и называли сотню — очень сблизила монголов Даритая и Сача, кераита Суду и урусута Глеба. Позднее к ним прилепился низкорослый, толстенький кыпчак Гза — непревзойдённый охотник скрадом и следопыт. Ещё позже появились двое джурдженей из того тумена, где стенобитные машины и крепостные баллисты. Этих семерых — всех, кроме Даритая, бывалых людей — здесь считали новичками и окружали заботой, как опытная волчья стая новый слепой выводок. В пекло их пока не посылали, пусть, мол, освоятся, оботрутся. В Делаевой сотне не бросали людей с холода в кипяток, тепло нагнетали постепенно.
Под Коломной Даритаю впервые удалось увидеть вблизи, как это всё выглядит в деле. Сотня «родственных душ» озаботилась пленением суздальского княжича Владимира. Нужно было пробиться сквозь завесу из его лучших гридней, не дать уйти, не дать убить и самим уцелеть. Всё равно что из пасти волка выдрать язык... Ничего, справились без потерь, только несколько воинов были легко ранены. В бою всё получилось складно, потому что главная забота была — до боя всё выведать, всё учесть.
Даритай и Боэмунд. Кечи-Сарай. 1256 год
— Да, досталось тебе. Похуже, чем мне...
— Кто взвесит такое на весах...
— Постой, когда рассказывал я о Прокуде, ты сказал, что у тебя было что-то подобное.
Даритай вздохнул:
— Ах, вот ты о чём... Это случилось после штурма Рязани, Бамут. Незадолго до того Делай принял меня в свою сотню «родственных душ», после того как...
— Да-да...
— А потом, как всегда, — трёхдневное разграбление города. Я носился верхом среди стонов и руин, не зная, куда себя деть. Слишком недавно сам был рабом, чтобы вот так... бестрепетно грабить. А другие не стеснялись, и я, помнится, очень им завидовал... Ничего, думал, со временем научусь.
Так бы и остался тогда с дымом в тороках, но наш джихангир (помнишь ли) повелел распределять добычу по чести. Не кто сколько нахватает, а кто сколько заслужил. А приехал я в обозный курень, смотрю — стоит красавица, явно из знатных урусуток. Гордо так стоит, отрешённо, страх свой будто в стиснутых руках скомкала. Засмотрелся на неё — чуть с коня не грохнулся. А народ наш, из сотни, окружил меня и ржёт как непоёный табун. «Кто это,— спрашиваю, — для кого?» Подходит ко мне друг мой Сача и вкрадчиво так, словно будит: «Это ТЕБЕ, — говорит, — твоя часть добычи». Стою я, глазами хлопаю, мух отгоняю, ничего понять не могу. Вообще-то такие женщины только нойонам знатным, а мы кто? «А мы — особый отряд. А потому из добычи нам тоже не огрызки», — отвечают. И подбадривают, куражатся по-доброму. А меня вдруг вместо радости странное чувство обуяло. Представил, как эта девушка своему милому улыбалась. Вполгубы, лукаво. А теперь она... и моя, и не моя, только тело.
Так или иначе, кивнул. Что народ потешать? Отвели это дивное диво в мой шатёр.
Даритай вздохнул.
— Этой же ночью вместо того, чтобы сперва-наперво жёстко взнуздать наложницу, — как это делали те, для кого такое было не в диковинку, — я всё «мекал» и «бекал». Рука с плетью словно обморозилась, замерло на устах заколдованное повеление. — Он опять вздохнул и продолжил: — Первую нашу тьму промолчали с ней, как два каменных кыпчакских истукана. И вот что интересно, кому кого жалеть — неужто не ясно. Только такая у меня, видать, рожа была беспомощная, что стало казаться, это ОНА меня жалеет. Сидел, кумыс ей совал, всякие сладости, замусоленные в потной ладони, улыбался. Потом мы оба незаметно прикорнули, а зимние рассветы — они страсть какие поздние. Днём я бегал по куреню, как ветер оседлав, в угрюмом лесу надрывались летние птицы — так мне тогда казалось. На вторую ночь (благо отдыхала наша сотня в те дни от войны) лёд меж нами проломился. Что её пленитель не алчное чудовище, она ещё накануне поняла. И разговорились мы вдруг... Теперь-то я понимаю, была она тогда — как попона после недельной скачки изтерзанная. Столько у неё накопилось, что хоть бы и врагу, хоть бы и столбу выговориться, а тогда — удивился. Язык кыпчаков, известный нам обоим (ей — хуже, мне как родной), позволил немного понять друг друга. Так возникла наша многолетняя доверительность и моё проклятье. Помнишь, рассказывал ты о забытом мангусе Вечерних стран... Ант... антр...