Я вылезла из ванны, вытерлась, пошатываясь, доплелась до кровати и мгновенно уснула. Мне приснилось, что мы с Наамой идем в поликлинику на томографию, чтобы узнать, нет ли у нас рака. После проверки нам выдают результаты, нечто вроде рентгеновских снимков наших тел. Одно тело — большое, другое — маленькое. Снимки состояли из цветных кружочков, похожих на те аппликации, которые Наама делает в детском саду. На теле Наамы все кружочки — синие. Это означает, что ее организм совершенно чист. А на моем теле все кружочки разноцветные — желтые, оранжевые, красные, — в зависимости от размера и состояния опухолей, которые у меня обнаружили. Усатый врач с желтым карандашом за ухом, похожий на сына владельца скобяной лавки «Шнель и сыновья», говорит: «Метастазы там же, где и у вашей матери: в груди».
Я в ужасе проснулась. Во рту было горько и сухо. Я попила воды из-под крана и задернула штору. «Может быть, мне использовать такие же цветные кружочки в серии на тему ультразвука?» — подумала я, но тут же поняла, что больше никогда над этими картинами работать не буду. Сожгу их к чертовой матери — и дело с концом.
Я сидела в номере гостиницы, завтракала и любовалась пейзажем. За ночь ветер вымел с неба тучи, как выметают пыль из-под кровати, и над морем раскинулся голубой утренний шатер. Я надела пальто, вышла на улицу и пошла в сторону «Бейт-Ротшильд». Сегодня я иду к Йоэлю Леву, в его новый дом на улице Врачей.
Наш супермаркет…
Решетка, прикрывающая шахту, ведущую в метро «Кармелит». Старый детский страх провалиться в эту черную дыру. Я наступила на решетку ногой, и в ноздри мне ударил горячий сладковатый запах…
Китайский ресторан с аляповато раскрашенным деревянным драконом, изрыгающим огонь. Здесь мы отмечали семейные дни рождения…
Клиника доктора Миллера. Перед призывом в армию доктор вставил мне два выбитых зуба и сказал:
— Теперь сможешь спокойно улыбаться своему командиру, когда будешь подавать ему кофе.
Кинотеатр «Орли». Десять лет назад мы с мамой смотрели здесь «Другую женщину» Вуди Аллена. Это был последний фильм, который она видела…
Серый бетонный куб зала «Аудиториум». Позади него — старинное каменное здание, «Бейт-Ротшильд». Хорошо бы снова увидеть тот класс, где мы рисовали. Сноп пыльных солнечных лучей, проникавших в помещение сквозь высокие оконные арки, растекался по полу, выложенному цветными плитками, и образовывал на нем маленькие световые лужицы. Освещенное солнцем тело Норы… Солнечные зайчики, пляшущие в волосах Йоэля… Я толкнула дверь, но она была заперта.
Я пошла в парк и села на нашу с Наоми скамейку. Однажды мы договорились с ней здесь встретиться. Это было в пятницу, во второй половине дня. В то время мы уже обе служили в армии. Мы сидели на этой лавочке — я в форме военно-морского флота, а она — сухопутных войск, курили сигарету за сигаретой и, как ненормальные, орали друг на друга. Я кричала, что мать сумасшедшая лучше матери, больной раком, а она вопила, что всё как раз наоборот.
После армии мы с Наоми поехали на два месяца в Америку. Шлялись по музеям и джазовым клубам Нью-Йорка и Нового Орлеана, напропалую флиртовали с мужиками, каждый вечер напивались, а однажды пошли в бар «У Майкла» послушать, как Byди Аллен играет на кларнете. Правда, услышать его нам так и не удалось. Мы прождали целый вечер, но в конце концов один из музыкантов оркестра вышел и объявил, что Вуди упал с велосипеда в Центральном парке и сегодня у него нет настроения играть. Во время долгих автобусных переездов я клала Наоми голову на плечо и мы всю дорогу играли в игру «Хорошо жить в мире, где…». Все еще было впереди, все еще казалось возможным… Но, вернувшись домой, мы предали нашу детскую мечту о Париже. Я записалась в колледж искусств в Рамат-а-Шароне, а Наоми уехала в Иерусалим, сняла там однокомнатную квартиру с протекающей крышей в районе Нахлаот и поступила в художественный колледж «Бецалель». Время от времени мы встречались и показывали друг другу свои работы. Наоми решила написать серию автопортретов, напоминавших автопортреты Фриды Кало. На одном из них она изобразила мать, привязанную к кровати. К вискам у нее были присоединены электроды для шокотерапии, а в животе сидел ребенок с лицом Наоми. Под ее влиянием я тоже начала писать серию картин. Я посвятила ее прекрасной всемогущей фее своего детства Саманте. На одной из картин у нее была ампутирована грудь, на другой — наголо обрита голова, на третьей она лежала подключенная к системе жизнеобеспечения, на четвертой — блевала над унитазом, а на пятой — с отчаянием смотрела на себя в зеркало и печально морщила свой волшебный нос[20]. Серия называлась «Саманта в Первом онкологическом отделении».
В «Бецалеле» Наоми не прижилась. Ее не любили ни преподаватели, ни студенты. Слишком уж она была колючая. А когда ее отец умер, ей и вовсе пришлось бросить учебу и вернуться в Хайфу, чтобы ухаживать за матерью. Она начала пить.
— Она просто сводит меня с ума, — плакала Наоми в трубку. — Без алкоголя я не выживу.
— Так положи ее в психушку.
— Она не хочет.
— Тебе надо думать о самой себе.
— Почему именно о самой себе? Что плохого в том, чтобы думать о других?
— Ты хоть писать-то продолжаешь?
— Иногда, по ночам, когда она не видит. Она говорит, что мои картины — исчадье ада и что они ее убьют.
Однажды я приехала в Хайфу навестить маму. Она проходила тогда очередной сеанс химиотерапии, и все ее прекрасные волосы выпали.
— Тебе, по крайней мере, хотя бы есть на что надеяться, — сказала Наоми. — Твоя мать еще может выздороветь. А вот моя…
Постоянного партнера у нее в то время не было, только случайные мужики на одну ночь, с которыми она знакомилась в барах, а у меня тогда как раз начался роман с Шимшоном. Мы познакомились, когда он начал читать лекции у нас в колледже. Он был намного старше меня и своей стеснительностью, неуверенностью и очаровательной рассеянностью напоминал Вуди Аллена, так что мне все время хотелось обнять его и пожалеть.
Шимшон великолепно знал историю живописи, имел тонкий вкус и прекрасно разбирался в одежде, музыке, макияже, духах, еде и винах. Когда он читал лекции, его тоненькие ручки и ножки дергались, как у марионетки, очки сползали на кончик носа, а на лоб элегантно спадала седая прядь ухоженных волос. Имена и даты сыпались из него, как из рога изобилия, а его голос, как у оперного певца, то взлетал ввысь, то опускался до самых низов.
Он ухаживал за мной долго, как влюбленный подросток. Когда мы сидели в каком-нибудь дорогом ресторане, он робко брал меня за руку своей бледной, веснушчатой лапкой и молча смотрел мне в глаза. Так продолжалось несколько месяцев, пока наконец летом, перед началом последнего учебного года, он не набрался смелости и не пригласил меня поехать с ним в Лондон. По вечерам мы ходили на концерты в «Ройял-фестивал-холл», на оперы в Ковент-Гарден или в театр, а днем мне приходилось проводить с Шимшоном время в мужском отделе универмага «Харродз». Он покупал носки и трусы только там. Закупал их целыми партиями на год вперед и подбирал по цвету к одежде, обуви и галстукам. Ноги у него были безволосые, как у новорожденного. Когда мы лежали в постели, он жадно, как голодный младенец, прижимался к моей груди, а я зарывалась носом в его седую прядь и вдыхала запах дорогого лосьона, тоже, разумеется, купленного в «Харродзе». Когда мы вернулись из Лондона, наши отношения вступили в новую фазу. Каждый уик-энд я теперь проводила у него. По пятницам он закупал все газеты, какие только можно, и жадно прочитывал в них отделы искусства, чтобы узнать, кто обругал его на этот раз, а по субботам надевал махровый купальный халат и домашние туфли, уходил в свой кабинет и сочинял язвительные ответы. Его бледные ноги под столом время от времени поглаживали одна другую, а седая прядь на лбу воинственно раздваивалась, как бычьи рога.
Шимшон постоянно твердил, что я очень талантливая, и, когда я закончила последний курс, он сделал мне протекцию в одной художественной галерее. Там и состоялась моя первая выставка — «Саманта в Первом онкологическом отделении». Выставка открылась через месяц после смерти мамы. Мне было двадцать пять, и я искренне думала, что комплименты, потрепыванье по щечке, головокружение от вина и вспышки блицев будут длиться вечно.
Папа и Нуни пришли, несмотря на траур. Тетя Рут тоже. Она обняла меня со слезами на глазах и сказала:
— Ты знаешь, я ничего не понимаю в современной живописи, но я тобой горжусь.
Йоэль прижался щекой к моей щеке и шепнул:
— Это твой, что ли, тебе выставку сварганил, да? Я же говорил, что ты всегда падаешь на четыре лапы, как кошка.
Заместитель мэра поздравил присутствующих с открытием выставки и сказал, что ему нравится искусство молодых.
Затем с прочувствованной речью выступил Шимшон. Его седая прядь элегантно спадала на лоб, а речь изобиловала выражениями типа «конкретика и абстракция», «метафорическая стратегия тела», «крушение репрезентации» и «субъективный нарратив». Имена Лакана, Фуко и Деррида[21] кружились вокруг меня, как блестящие конфетти, а со стен на меня в упор смотрели страдальческие глаза Саманты.