Мысленно делая шаг к физику, к его плечу, француженка в действительности шагнула в мягкую слякоть, замешанную ботинками строителей соседнего точечного дома. Чёрная нога оставляла на школьном паркете жирные следы. Техничка сразу припомнила старую обиду и обрушилась:
– Ваш пятый «А» мне во вторник весь пол загадил, идут с физкультуры, ноги не вытирают, сегодня плащ с собой берите, в раздевалке потолок белят…
Из другого конца коридора на француженку надвигалась завуч:
– Не забудьте, надо с Антоновым что-то решать, вчера родительница приходила…
Получалась опера – излюбленный школьный жанр, и техничка с завучем твёрдо и грамотно вели свои партии. Понимать ту и другую сразу француженка ещё могла, но отвечать двоим одновременно было выше её сил. В таких случаях в голове у неё появлялась неприятная лёгкость, а руки плавно, как под музыку, опускались вдоль тела.
В последнее время странно стал действовать на француженку школьный звонок. Ей казалось, кто-то сильный берёт в руки её сердце и начинает выкручивать его, как бельё. С последними, уже почти беззвучными вибрациями звонка – всё выжато досуха, не остаётся ничего, кроме синюшной бескровной тоски. На урок или с урока звонят, всё равно.
Да, сегодня. Больше француженка не могла. Ей казалось, что плач на плече решит все проблемы разом, что после этого жизнь совершенно изменится и звонок, чёрная весна, соседняя стройка, сухо постукивающая под ядовитым солнцем, будут над ней не властны.
Если по-человечески, здраво, то есть на общих основаниях, француженке было грех жаловаться. Её спокойная жизнь вдвоём с ещё бодрой мамой в отдельной (двухкомнатной!) квартире не шла ни в какое сравнение с кромешным адом математички, у которой муж алкоголик, или с вечным кошмаром географички, у которой дочь умственно отсталая и любит играть с огнём и биться головой о стену, и то и другое в буквальном смысле.
– Какие такие личные неприятности? – изумилась директриса, когда несколько дней назад француженка сделала робкую попытку отказаться от открытого урока.
Французский чудом уцелел в школе, может, потому, что она на отшибе, на окраине, и на неё ещё не успели обратить внимание. У француженки даже кабинета своего не было. То и дело её посылали в кабинет химии, а там – таблица Менделеева в полстены, и особенно почему-то доводит плюмбум – свинец, тяжёлый металл, так и лезет в глаза… Упразднят скоро ваш французский, как упразднили чёрные пластинки на 33 оборота. А она ещё от открытого урока отказывается!
Какие такие, говорите, личные неприятности? Если всё же изменить угол зрения, сделать пару шагов в сторону, то можно увидеть тахту, на которую по вечерам молча, лицом к стене, ложится женщина и медленно подтягивает колени повыше к подбородку. Иногда она, правда, садится в кресло, опять-таки норовя подтянуть колени к подбородку, и смотрит в ящик с экраном часа по три, потому что с мамой уже обо всём поговорила лет десять назад. А если на те же два шага вернуться, то тахты, стенки и ящика не видно, зато возникает яркое такое, неоновое словосочетание: тридцатипятилетняя старая дева. Француженке, чтобы менять угол зрения, вовсе не требовались подруги, коллеги, соседи, ученики, или кто там ещё заставляет нас взглянуть на себя по-новому. Её мозг справлялся сам. Подобно кинооператору-виртуозу, работающему с посредственным режиссёром, он давно вышел из-под контроля: наезд камеры – и вот уже жизнь француженки получается такая нелепая, смешная и гадкая, что скулы сводит.
Почему именно физик? Что значит – именно? Вы что, неоновую надпись забыли? Кинулась догонять свой бабий век, всё равно с кем.
Может быть, потому именно физик, что сидели они рядом на педсовете, а тут дали звонок, и у неё, видно, сделалось такое лицо, что он спросил:
– Что? Голова болит?
– Нет. Сердце.
– Это у вас на звонок такая реакция, – улыбнулся он.
«Да он же просто пошутил! – вы скажете. – Он и не думал даже… Просто пошутил».
Конечно, пошутил. Она бы и без вас об этом догадалась. Если бы захотела.
Роман обещал быть вялотекущим, как урок литературы в восьмом классе. Теперь француженка телевизор почти совсем не смотрела, а, лёжа лицом к стене, всё думала: интересно, он так худ оттого, что мало ест, или такой обмен веществ, и почему он так щурится иногда, и если это близорукость, то минус сколько, и почему тогда не носит очки… Ей было мучительно жаль, что он не знает французского. В этих каркающих звуках и сжатых, как пружины, словах, была бы их общая тайна. Глупая! Тогда бы он был не физик, а француз.
Что до физика, то дома он о француженке, конечно, почти не вспоминал, было не до того, зато стал гораздо чаще давать контрольные в десятых, чтобы иметь возможность поразмыслить.
Так бы всё и продолжалось, без пошлых признаний и объяснений и без всего остального, для чего используются уже не фразеологизмы, а жаргонизмы, если бы француженке не взбрело в голову плакать на плече.
Витя Антонов говорил мучительно и трудно. Француженка слышала только одно слово, которое далось ему легко – на перемене, при появлении завуча, и это было слово «Атас!». Она теперь пыталась вынудить его сказать по-французски «У меня есть карандаш». Француженка напрягала лицевые мышцы и даже мышцы живота: «У меня есть карандаш!». Мальчик тоже напрягал, но… молчал. Она в пятый раз с тоской спросила его по-русски, почему же он молчит. Антонов молчал. Она уж давно научилась переносить детскую вялость и медлительность, но тут совсем другой случай. Мальчик не был патологически ленив, ни нахален, ни, наоборот, робок, ни болен психически. Он был глуп. С такой глупостью, породистой, чистой, как золото высокой пробы, она встречалась впервые и чувствовала… унижение. Солнце к четвёртому уроку превратило школу в парник. Наезд – и француженка увидела красную от парникового жара тётку, всю жизнь яростно доказывающую, что у неё есть карандаш…
Француженка быстро шла к учительской. Сейчас. У него как раз должно быть окно. Но в учительской физика не оказалось. Она кинулась в кабинет химии. Да, там он и сидел, проверял контрольные. Надо только успеть донести до него слёзы, которые уже стоят в глазах. Она-то рассчитывала, что всё произойдёт в учительской, там свободно, а здесь столы и ещё дурацкое возвышение. На нём стоит учительский стол. Видимо, на случай какого-нибудь взрыва при демонстрации опытов, – чтобы пострадал только учитель, а дети спокойно наблюдали снизу. Она ступеньки не учла, споткнулась и сильно ударила ногу. Невысокая женщина с ушибленной коленкой остановилась в каких-то сантиметрах от поднявшегося со стула мужчины и стоит. От неожиданной резкой боли слёзы у неё пропали. Конечно, они опять появились бы, если бы он обнял её или хотя бы погладил по голове. Поднять голову и посмотреть, какое у него лицо, она постеснялась. Она видела только его светло-серое плечо и ничего больше. Со стороны это выглядело так, как будто они едут в троллейбусе, полном, но не набитом. Но там хоть качает. Даже иногда швыряет людей друг к другу. Наезд – француженке показали её обездвиженный автобус. Надо выходить.
Она ему нравилась, очень нравилась. И даже не стала нравиться меньше, когда он увидел её слёзы, что было бы вполне естественно. Просто у него такое уже случалось, да хоть с женой, и с некоторыми другими женщинами, и он знал, что никакого чуда не происходит, ничего это не решает, а лишь служит неплохим вступлением к тому, чем вряд ли стоит заниматься в кабинете химии на пятом уроке.
«Да он просто растерялся и потому не обнял её», – скажете вы.
Хорошо, хорошо. Он просто растерялся.
Физику было неловко. Как если бы он поленился искать в кошельке мелочь для ребёнка-попрошайки, а себе сказал, что всё равно этот рубль у мальчика отберёт злой дядька, который его поставил здесь, в метро. И физик ходил по кабинету: то поднимался на возвышение, то опускался, смотрел на таблицу Менделеева, и всё попадались ему инертные газы – аргон, неон и гелий.
Француженка вышла на заднее крыльцо. Урок ещё шёл, и на школьной спортплощадке бегали 300 метров. Упитанная физкультурница, обтянутая синим спортивным костюмом, кричала:
– Давай, Лунин, давай, набегай, не укладываешься! Давай, давай, давай!
Костя Лунин, грузный девятиклассник, уже далеко отстал. Даже француженке издали было видно на его лице то страданье, тот стыд за свою неполноценность, который ни с каким физическим напряжением не спутаешь. А физкультурница стояла ближе.
– Не укладываешься, Лунин!
Никогда он не уложится. Тут-то француженка и заплакала – так, как должна была плакать пять минут назад в кабинете химии. А когда успокоилась и увидела чисто промытые новостройки, уходящие в бесконечность, и синий небесный коридор, то вспомнила… В детстве, кажется, лет в шесть, она оказалась с мамой в новом районе. Это был, конечно, совсем другой район, и даже другой город. Мама остановилась поговорить со знакомой в янтарных бусах, а девочка, предоставленная себе, увидела такой же синий коридор между двумя длинными рядами домов. Она крепко вцепилась в мамину руку: наверно, поняла, что предстоит бесконечно идти на синий цвет мимо белых башен точечных домов, что это, собственно, и есть жизнь. Подобных слов она себе, разумеется, тогда не говорила, но «жизнь» – непривычное, не шестилетнее слово – не то чтобы сказалось, а так, пробежало, проскочило. И через тридцать лет ей опять напоминают… И последний дом не стал ближе, он вообще не определяется. И та же детская смесь азарта, смятения, предотъездной какой-то тоски, и то же дурацкое, теперь-то уж точно ничем не оправданное предчувствие нового. И нет на картине места ни маме, ни физику, никому. А вцепиться нельзя даже в школьные перила, потому что их тоже нет на заднем крыльце, с которого дети сбегают на спортплощадку.