Уверовал я в ту ночь и в то, что трещину между командованием полка и мной создали, основательно углубили и расширили почти до размеров пропасти те самые подхалимы, двуличные людишки, кружившиеся около меня в дни моих удач. Ведь слово, сказанное в подходящий момент, может мгновенно возвеличить или уничтожить напрочь.
А сколько самых невероятных баек обо мне вошло в уши полкового начальства за эти годы!
Короче говоря, командование вообще давно избавилось бы от меня, если бы подвернулся случай, гарантирующий ему полную безопасность. Теперь он появился: в общем океане ликования кому есть дело до одного человека, уныло бредущего обочиной, бредущего против радостного потока?
Много чрезвычайно обидного выпало мне пережить за годы заключения. Но самое-самое невыносимое было возвращаться в Россию не победителем, а в арестантском вагоне, под конвоем бдительных автоматчиков и вовсе озверевших псов.
От Берлина до Урала дополз наш арестантский вагон. Здесь, на Урале, мне и объявили приговор «тройки»: двадцать пять лет лишения свободы и десять лет поражения в правах. За что так много отвалили? За шпионаж в пользу фашистской Германии и антисоветскую пропаганду. Председатель «тройки», зачитавший мне приговор, откровенно и не тая злости сказал, когда я попытался кое-что прояснить для себя, что с таким «букетом» преступлений и высшую меру наказания запросто схлопотать можно было.
И еще он же, председатель «тройки», поведал, с улыбкой глядя мне в глаза, что амнистии бывают сравнительно часто. От мизерных до внушительных. Но политических они никогда не касались и, как верит он, касаться не будут. Отсюда, дескать, и вытекает моя главнейшая и первейшая задача: так поладить с руководством лагеря и тысячами заключенных, чтобы протянуть хотя бы половину срока, «дарованного» «тройкой».
Я считал, что терять мне больше нечего, потому с петушиным задором и ответил, что наш род — известные долгожители и для меня отсидеть какие-то двадцать пять лет — сущая чепуха!
Председатель «тройки» понял, что я лишь взбадриваю себя, «кураж качаю». Он торжествующе улыбнулся и навсегда исчез из моей жизни.
Я не обманул председателя «тройки»: прожил (?) за решетками и колючей проволокой ровно двадцать пять годочков. Своим ходом добрел до ворот, которые вели на волю. А вот уехать в Россию, чтобы сжевать довесок в десять лет поражения в правах, — на это у меня ни сил, ни смелости не осталось. Да и что забыл я в России? Кто ждал меня там? Никому там не был я нужен, никто там, считая дни, не ждал меня.
Единственное, что очень хотелось, — добраться дородного городка, отыскать могилку деды и попытаться прореветься на ее бугорочке…
Только есть ли хотя бы тот бугорочек? Ведь почти тридцать лет назад добрые люди похоронили деду…
Никто не ждал меня в России, поэтому с разрешения лагерного начальства и поселился здесь, около той железнодорожной ветки, в насыпи которой, цементируя ее, лежали кости множества зеков, осужденных за чудовищные кровавые дела или по наговору, в угоду кому-то. Поселился и жил в той самой халабуде, которая, как могла, в свое время спасала нас от проливных дождей, пронизывающих ветров или лютейших морозов.
Да, двадцать пять лет — огромный срок для человека, лишенного всех свобод. Не только смертельные и иные угрозы, но и множество соблазнов таят они в себе. Я, похоже, честно прошел всю дистанцию, отмеренную мне «тройкой». Отсюда и разрешение начальства лагеря поселиться рядом, отсюда и бескорыстная помощь многих зеков.
Двадцать пять лет жизни в том аду — они впитали в себя много воистину чудовищного, о чем, чтобы ночами кошмары в могилу не свели, перед сном лучше не вспоминать. Но затаились в тех годах и крупицы хорошего. О них я тоже не буду писать: все это — и быт лагерей, и нравы, царившие там, — обо всем этом обязательно напишет кто-то другой, у кого перо лучше скользит по бумаге. Я же, Василий Сергеевич Мышкин, заканчивая свою исповедь, Богом клянусь, что чиста моя душа перед Родиной и нашим великим и многострадальным народом!
Аминь…