Однажды отдавшись чему-то, с этим свыкаешься и приучаешься смотреть на свое прежнее борение как на наивное ребячество. Люйли казалось, что пространство, в котором она существовала, само собой раздвигается. Ощущение жизни словно переместилось изнутри, из ее груди наружу, в этот сверкающий простор, и ее пульс бился в такт со всей жизнью, расширившейся до необозримых пределов. Она чувствовала себя подвластной учащенному биению этого пульса. Ее сердцу не приходилось больше тоскливо сжиматься, солнце с каждым днем все усерднее отогревало его. Никакие дурные предчувствия больше ее не мучали, и то единственное имя больше не могло смутить ее душу. Она с живым интересом, но спокойно ожидала грядущего и ощущала прибывающую и растущую в душе сдержанность. Этот бурный период ее внутренней жизни был заметен и извне, так что лукавая Мартта однажды уже не удержалась от намеков и вогнала старшую сестру в краску. Но дни бежали все быстрей, и в один месяц Люйли так расцвела и похорошела, что сама стала замечать это по взглядам, которые на нее бросали домашние, что рождало в ней незнакомую приятную истому.
Отмечали то же и посторонние. Как-то в мае Люйли отправилась в деревню за нитками для основы. Уже под вечер возвращалась она домой, идя стороной мимо там и сям стоящих изб. В одной из них возле окна сидели три старые бабки и кофейничали, держа блюдечки на растопыренных пальцах. Разговор был самый оживленный, одна из собеседниц сидела с открытым ртом, ожидая, пока две другие с шумом отхлебнут кофе и она снова получит слово. Наконец одно блюдце опустело, старуха пошире открыла рот, но тут, как назло, кто-то прошел мимо по дороге. Та старуха, что успела допить кофе и как раз ставила блюдце на стол, первая заметила прохожего и скакнула к окну. Две другие засеменили следом, стараясь удержать шаткое равновесие блюдечек на кончиках пальцев. Первая старуха уже возвращалась к столу. «Похоже, дочь Корке», — заметила она. Ее товарки остались у окна и из-под прикрытия следили за проходившей мимо Люйли. К прерванной беседе было уже не вернуться, разговор застопорился, и старухам было неприятно, что новое событие не может служить темой для обсуждения. Ни одна из них не видела Люйли и ничего о ней не слышала изрядно давно, и уж вовсе никто не видел ее такой похорошевшей. Это обстоятельство, разумеется, стоило упомянуть, но сколько-нибудь развить тему не удавалось. Ни эту, ни какую иную, и разговор окончательно расстроился.
Люйли, конечно, заметила старух, и ее сердце гордо забилось, она даже почувствовала симпатию к этим бабушкам. Весь окружающий мир простирался у ее ног, ей казалось, что каждый шаг ее ласкает землю. Воздух был словно напоен теплым дыханием, впервые в эту весну или почти лето. Жужжал шмель в кустах дикой смородины, почки на ее ветках сливались в светлые полосы, которые издали казались висящими в воздухе. Был еще совсем день, но на мгновение свет разгорелся ярче, и почему-то на память пришла шоколадная бабочка, гревшаяся на стене деревенской лавки, а потом вдруг улетевшая. Тогда был полдень. Теперь же большая часть дня прошла, хотя солнце по-прежнему стояло высоко. Днем оно как-то пряталось от людских глаз в необозримом ослепительном далеке. А теперь умерило свое сияние, на него можно было смотреть с улыбкой, и в ответ оно взирало на дитя человеческое с непостижимой веселой строгостью.
Всю дорогу домой мысли Люйли занимали всевозможные подробности, которые предлагал ее вниманию окружающий ландшафт. Словно там, на границе земли и неба, было некое живое существо, смотревшее на нее, все понимавшее и одобрявшее и поэтому особенно притягательное. Это был сам мировой простор, и было предчувствие какого-то иного, еще более великого простора. В первый раз на этом пути к дому она начала осознавать, что взрослеет. Она вспомнила старушек, глядевших на нее из окна, вспомнила, с каким выражением смотрели на нее в последнее время домашние, и спокойное осознание себя впервые пришло к ней.
Она вступила на свой двор и заметила, что сережки на осинах распушились, а часть уже осыпалась на молодую траву. Заметила это вдруг, сию минуту, вернувшись из своего путешествия. И в этом был знак того, что что-то закончилось. Озеро волновалось — этого она тоже не видела прежде. Словно колыхалось далекое ржаное поле с длинными стеблями, зелень которых успела слегка поблекнуть. Люйли вспомнила тот далекий апрельский вечер, когда она сидела в бане у очага, и почувствовала, что та пора ее жизни завершилась. Но что за путаное, что за сумбурное это было время! Каждый день, почти каждая следующая минута отличалась от предшествующих и, едва наступив, тут же стремительно уносилась в прошлое и исчезала в нем. А каким маленьким, каким слишком знакомым увиделся ей теперь родной дом! И молодые березы возле как будто вечно стояли в зелено-желтом облетающем ореоле, прекрасные со своими младенческими листочками. Но Люйли казалось, что их красота напрасна — никто ведь не любуется ею. — А там за холмом, куда я ходила, где такой простор, как там должно быть славно по вечерам! — И с легким вздохом Люйли отправилась со своими нитками в горницу.
В избе было тихо, потом мать спросила кого-то:
— Так что ж, дождалась старушка сына домой?
Значит, у них был кто-то из Малкамяки, Тааве, наверное.
— Да нет еще, — раздался голос гостя, сидевшего на боковой лавке. — В пятницу обещался быть.
В голове Люйли, словно в музыкальном ритме, проплыли слова: «Суббо-та, эт-та суббо-та, вече-ром». Но как славно нынешним вечером дома! Будто воздух из тех просторов приплыл сюда следом за ней и растянулся во всю ширь над крышей, ожидая ее. — Но я ведь буду дома, я больше сегодня не выйду! Интересно, а как Тааве теперь выглядит?
Сидевшие в избе услышали, как Люйли вышла из горницы и подошла к двери.
Тааве поздоровался. Люйли остановилась. Тааве поднялся и протянул руку. Потом мать спросила ее о покупке, и все остальные сидели молча. Потом наступила тишина, и Тааве стал прощаться и ушел. Остались только свои, и в избе все задвигалось, зашевелилось. Спустя долгое время Вяйнё, подмечавший все, сказал:
— В Малкамяки-то, видать, поселилась необыкновенная мамзель, хо-хо!
Вяйнё весело зевнул, словно прибавив: «Что ж, поглядим!»
Ему никто не ответил. Люйли стояла в стороне, предоставленная себе, и находила в своем воображении новый предмет, вызывавший у нее невольную усмешку. Она не могла не улыбнуться Тааве, который совсем смешался оттого, что Люйли Корке прочитала его мысли. Поистине в мире что-то происходило! Но что? Ночь была совсем светлой. И во дворе усадьбы Корке белел приплывший сюда из-за гряды следом за девушкой поджидавший ее воздух.
* * *
Эту ночь и несколько следующих Люйли спала так крепко, как не спала уже давно. Собственно, она не понимала, спит она или бодрствует, она только чувствовала свое сосредоточенное и сильное существование. Молодая кровь, столь долго находившаяся в состоянии брожения, теперь растекалась спокойными, мощными, горячими волнами. И окружающая природа расцвела пышнее и великолепнее. Повсюду поднимались широколистные травы, словно нечаянная прибавка к неверной и упоительной роскоши летнего мира. В старой чаще словно потеплело, когда черемуха вдруг обвесилась кистями. А буйные черемуховые заросли, поднявшиеся на открытых местах, стояли словно накрытые одним низко опущенным цветочным капюшоном, и хотелось тотчас нарвать полную охапку цветов, чтобы поглубже вобрать в себя их дух. Глядя на них вблизи, нельзя было не думать с любовной лаской об этой земле, из которой они черпали силы. Там и сям на холмистой гряде уже витал едва слышный сухой земляной аромат. Это цвела земляника.
Но всего этого дочь хозяев Корке почти вовсе не замечала, ее душа находилась в том же упоенном состоянии, что и природа. Она сама сознательно была частью окружающего мира. И уже отдельно не замечала своего душевного состояния, тем более не скрывала его от других. Существовало много слов и вещей, о которых толковали люди, такие же, как она, но на этом ее мысль задерживалась не более, чем на молитве, которую мать читала по воскресеньям. Одним из таких слов было слово «любовь». Она не знала, что это значит.
Едва ли в эти дни она хоть однажды подумала именно о самом деликатном слове, вернее, она не замечала, что это было единственным, о чем она думала все время. Она пребывала в каком-то дремотном состоянии, но ей было хорошо. Два дня кряду с утра до вечера сматывалась нитка с вороб на вьюшку, и поскрипывание отзывалось в ушах девушки веселой болтовней, к которой она прислушивалась с порозовевшими щеками. Ей вспоминался Тааве и то, что сказал, позевывая, Вяйнё в субботний вечер после его ухода. Ей было приятно, что она тогда все тотчас поняла про Тааве. Бедный-бедный Тааве!
В среду она сновала — прокладывала основу, и вечером Вяйнё стал навивать нить на заднюю колоду кросен, на навой. Окно было открыто, ласточки уже прилетели.