Но в людской еще длилась греза, истощая себя в утекавшем времени, пока чары не начали ослабевать. В мозгу Тааве мелькнула мысль о его смешном ребячестве, он нетерпеливо дернулся и поднялся с кровати. Не зная еще, что предпринять, он подошел к боковому окну и выглянул. — Ну что, поглядим еще разок на чертовку. — Он прошипел это громко и с упрямым видом уставился на одно из окон. Но окно безмолвствовало и не желало говорить о том, что происходит за ним. Второй Тааве стоял все это время рядом и усмехался. Но прислушиваться к нему не хотелось. Он развернулся, все еще не зная, на что решиться, подошел к другому окну, выходившему на зады, взял зеркало и, открыв рот, ощерился. Положил зеркало назад и, сжав зубы, напрягая мышцы, принялся наносить короткие сильные удары по пустому пространству. Рассмеялся… Было уже довольно поздно.
Затем, повинуясь безотчетной мысли, он стал быстро натягивать свою лучшую одежду, чувствуя при этом, что совершает глупость. Куда он собрался идти? Хоть бы где-нибудь были танцы…
Но он отправился. Он шел по краю двора медленно и вызывающе, и ему казалось, что он чувствует на себе пристальный взгляд чьих-то глаз. Он даже видел эти глаза в своем воображении, а стоило повернуть голову, и… И он повернул, стараясь сделать это как можно небрежнее… Никого не было…
Проходя мимо дома старой хозяйки, он совсем замедлил шаги; у окон было ночное выражение, прилежно-сонное и умиротворенное. Трава была сырой от росы; потом ему на глаза попался одинокий цветок на обочине, которого днем здесь как будто не было. — Дома ли Элиас? Он вернулся сегодня днем, но… — У Тааве было подозрение, что Элиас куда-то ушел, и он на мгновение почувствовал себя покинутым и обойденным. Но в ту же секунду он увидел, как почти на околице из-за стены амбара вышел человек, перепрыгнул через изгородь и бодрым шагом направился прочь. Настроение Тааве поднялось: значит, где-то были танцы. И он поспешно устремился следом, мурлыкая себе под нос и постепенно переходя на рысь…
Так двигались в сумраке летней ночи молодые люди кто куда, а неумолчный лесной дрозд самозабвенно распевал, делясь своими замыслами и мыслями.
Дрозд все поет, значит, полночь еще не наступила.
Он поет в густом ельнике. Вершины елей рядами возвышаются друг над другом, подымаясь по пологому склону, у подножия которого тянется сырой овраг. Корни самых нижних деревьев прячутся во мгле оврага, но кажется, что стволы торопятся поскорее вырваться оттуда наверх и не хотят знать ничего о том, что делается внизу. Ведь наверху над цветущими кронами разлита стекающаяся сюда со всех небесных окраин прозрачная, ровная ясность. Здесь на одной из вершин сидит и дрозд, и молодые побеги и шишки по всему склону могут лицезреть его крапчатую грудку и раздувающееся горло. Его голос несется над привольно раскинувшимся роскошным ельником, протянутые ветви, как блаженные и прекрасные руки, поднимают к бескрайнему небу свои младенческие красные шишечки. Вся эта пестро-подробная поверхность отвлекает внимание чрезмерно любопытных и защищает тех, кто скрывается в ее петлистых закоулках. Кстати, есть там и гнездо дрозда, неподалеку от самого певца. А в щели гнезда можно разглядеть спинку самочки и два блестящих глаза.
Энергичное щебетание дрозда окутывает гнездо безопасностью и покоем. Счастье самочки — в ровном и неизменном тепле под ней и в неподвижности густеющего ночного воздуха вокруг. Пока ночь вот так, не шевелясь, слушает пение, ничего дурного не случится. Дрозд словно удерживает на месте воздух и все вокруг своей напевной болтовней, перемежая короткие хвастливые восклицания пространными добродушными пояснениями: отли-ично! отли-ично! — покойно-в-лесу, покойно-в-лесу — именно так, именно так!
Пиу… бумс! Бухнула, распахнувшись, дверь. Вместе с волной музыки и людского шума в белесый сумрак двора вывалился клубок тел — трое сцепившихся парней. Один из них быстро высвободился, а двое других неуклюже перевалились за угол избы. Там свидетелей не было, если не считать не стоящую внимания случайную стену да вытаращившего глаза горизонта напротив нее.
— Забыл, видать, куда пришел… перед сопляками будешь нос задирать…
Один из парней молча пыхтел, прижатый к стене. Раздалась затрещина. Наступила тишина, и только слышалось сопение.
— Ну!
Во дворе раздался говор многих голосов. Первый парень качнулся в сторону и исчез за углом, а другой, прячась в тени сараев, выбрался на дорогу и зашагал прочь, возбужденно и нетерпеливо ожидая в скором времени вознаградить себя за ночную неприятность.
Это было лишь незначительное завихрение в одной из точек пространства. Светлоокая ночь, погруженная в сон наяву, даже не заметила его. Умолк, словно невзначай, дрозд, но ему было пора…
Тааве не хотелось видеть своего добровольного помощника, который вынырнул в ту минуту из-за угла. Страсти улеглись. Пока они шумели, кто-то успел уйти с танцев, следом потянулись другие. Тааве пошел кружным путем и в Малкамяки вернулся совсем с другой стороны. Когда он шел по двору, музыка в доме, где были танцы, смолкла, но все последующее, что происходило с высыпавшей из дома шумной гурьбой, было предуготовлено разными незримыми прошлыми обстоятельствами.
— Дрозд замолчал, — сказал Элиас… — Ты слышишь? Дрозд замолчал.
Люйли ответила, не открывая глаз:
— Уже полночь.
Да. Уже полночь, наконец-то. Страстям пора улечься.
Когда Люйли шла по дороге вдоль полей, возвращаясь вечером из Малкамяки, она пребывала в неописуемом состоянии, вообразить которое не могла даже в самых своих фантастических весенних мечтаниях. Цвела черемуха, листья на березах были уже большие, дорога высохла. Все эти подробности словно хором убеждали ее — и к ним присоединялся ее внутренний голос, звучавший особенно уверенно, — что все они знали и ожидали именно такого развития событий, что они в полной мере разделяют ее переживания по поводу случившегося вечером и положившего начало чему-то новому. Ее собственная душа была на вершине блаженства. Внутри что-то радостно бурлило и подталкивало к каким-то новым впечатлениям, хотя внутренний голос на этот раз ничего ей не нашептывал относительно того, где и какие именно впечатления ее ожидают. Она только чувствовала, что ни есть, ни спать, ни работать она больше не сможет, все это осталось в прошлой жизни и казалось совершенно мелким и ничтожным. И тем не менее она страстно стремилась домой, прочь от Малкамяки, и мысленно гладила знакомую тропинку, бегущую через холмы, откуда были видны крыши Корке с печными трубами и пересеченный дорожками двор. На самом деле в ней пульсировало и билось все то же ожидание, что переполняло ее последние недели, но после краткого свидания с Элиасом тон его изменился. Не все подробности этого свидания были ей приятны, и она как бы скрывала это от себя. Но дойдя до края полей, она оглянулась через плечо и покраснела.
Спеша по лесной тропинке, она, сама того не замечая, напевала какую-то мелодию. Тропинка стелилась и убегала от ее блестящего взгляда вперед, как какое-то приниженное и угодливое существо, след ее вел в глубь леса, пробирался между деревьями, в тени которых вечерний воздух ощутимо свежел. Поспешавшая девушка была одна. Но вдруг она встрепенулась и остановила свой бег, ее темные глаза на мгновение уставились в лесную темь. Так молча стояли друг против друга два различных образа природы: вечный, сущий вне времени лес, в чьих неисчислимых клетках невидимо бродила взбудораженная весной первоначальная жизнь; и дитя человеческое, в биении чьей крови незнаемо повторялись биения тысяч ушедших поколений. Лес и человек смотрели друг другу в глаза — вне и помимо всех минувших эпох, в которые они так непоправимо удалились друг от друга и от первоначальной нераздельной слитости. Но иногда им случается вот так встретиться, и человек угадывает чувством и первоначальную слитость, и разверстую временем бездну, и ему становится страшно — даже если он обуреваем любовным восторгом.
Люйли поспешила дальше и скоро вышла к овражку, где бил ключ, — совсем недалеко от дома. Здесь она присела на валун. Воздух родных мест утишил ее волнение, и она обрела большую способность воспринимать и соображать. Перед ее мысленным взором возникли на миг дом, мать и отец, весь строй их жизни. Потом — оставшаяся там, за холмом, избушка. И Элиас… Мысли Люйли двигались теперь плавно, словно покачиваясь на легких, теплых волнах. Она испытывала спокойное желание, чтобы Элиас снова был рядом с ней, и она подумала и даже стала представлять, как они скоро встретятся где-нибудь здесь на холме. Эта картина делалась все зримее, обрастала плотью, увлекала и рождала череду других сентиментальных картин, непременным и главным лицом которых был Элиас. Все эти воображаемые картины окутывали Люйли и действовали на нее так же, как пение дрозда на самочку в гнезде, — покойно и безопасно показалось ей здесь, и она спрятала лицо в ладонях. Близость дома совершенно освободила лес от всего пугающего, и что-то хорошее и такое возможное билось рядом — у виска, касалось ладони и просилось в ее нежные сны, мерцающие в темноте между закрытыми веками и пальцами. Очнувшись, Люйли помедлила немного и, не отнимая ладоней от глаз, попыталась представить себе цветущие рядом растения — кислицу, мох, ростки черного папоротника; попыталась вслушаться и понять, что беспрестанно повторяет журчащий родник. Потом она встала и пошла к дому.