— О-о…
— Yes?[5] — забеспокоился я.
— It is all right! — ответил он. — Not to worry![6]
— Not to worry? — прошептал я.
— No, — подтвердил он, — not to worry!
— No?
— No!
После этого он сказал: «Ciao!» — и повесил трубку.
Бесчисленное количество раз меня разрезали, переделывали и сшивали заново. Это причиняло боль. Даже сердце мое не оставляли в покое. Из моего тела больше ничего не вынешь. Его больше не разрежешь и не сошьешь заново. С меня больше нечего взять.
Раньше мои страхи были отвлеченными, теоретическими и очень сложными. Я часто грустил и даже находил это весьма удобным. Герд всегда связывала мое поведение с меланхолическим характером и иногда относилась к моим… слабостям снисходительно. Сейчас мои страхи стали более прозаическими и конкретными. Возьмем, к примеру, сегодняшний случай в ванной. Я довольно успешно погрузил свое полумертвое тело в ванну, мне удалось не упасть, но мысль, что придется снова вставать, не позволяет мне как следует расслабиться в горячей воде. Я боюсь поскользнуться и удариться головой о бортик ванны. Боюсь, что, одурманенный паром, потеряю сознание. Боюсь, что Монета найдет меня здесь беспомощным и раздетым. Боюсь, что меня вообще никто не найдет, пока тело мое не начнет разлагаться, о чем будут с отвращением перешептываться соседи. Боюсь, что в моем некрологе напишут: «Пожилой мужчина найден мертвым в собственной ванной. Смерть наступила в результате падения. Полиция, взломавшая дверь в квартиру, обнаружила тело спустя неделю после смерти». (Как на это отреагирует моя дочь? Закроет глаза хотя бы на миг? Вспомнит ли, как в детстве бежала ко мне, вытянув ручонки вперед? Или она по-деловому быстро организует похороны, закажет венок и вернется к своим обычным делам, к насыщенной и спокойной жизни пожилой замужней дамы с двумя взрослыми детьми и внуком на подходе?)
Когда я был моложе, я любил принимать ванну. Мне нравилось, как вода обволакивает кожу и расслабляет мышцы. Прежде мне многое доставляло радость, которую я не ценил. Я любил вкусно поесть. Сейчас для меня хлеб из муки грубого и тонкого помола одинаков на вкус. Раньше мне нравились хорошие вина. А сейчас что бордо, что американское каберне — все одно и то же. Радость исчезла, хотя я и не лишаю себя возможности вкусно поесть или выпить хорошего вина.
Аманда
Во что я верю:
1. Я верю в Снипа, Снапа и Снуте. Я верю в то, что они запускают пальцы в мои волосы и волосы становятся все длиннее и длиннее. Я верю в то, что три десятка пальцев перебирают мои волосы, шесть рук ласкают мое тело, три пары губ целуют меня. 2. Я верю в то, что могу найти себе парня, когда захочу.
Но Би я об этом не рассказываю, она ведь совсем маленькая, у нее даже груди еще нет.
Аксель
Радость исчезла.
Мне нравилось смотреть, как колесо обозрения медленно совершает свои обороты. Однажды я рассказал Аманде про своего родственника, инженера Джорджа Вашингтона Ферриса, изобретателя колеса. Его мать, Марта Феррис, приходилась троюродной сестрой моему отцу. Когда я был маленьким, мы с отцом поднялись на колесо обозрения. Оно было не таким уж высоким, но у меня все равно кружилась голова. Когда мы оказались на самом верху, отец посмотрел вниз и сказал: «Встать бы сейчас, вытянуть руки и прыгнуть! Здесь, наверху, я все время об этом думаю».
Я рассказал Аманде, что Джордж Вашингтон Феррис сконструировал свое колесо для Всемирной выставки в Чикаго в 1893 году — на радость своей милой женушке Маргарет Энн Феррис. То первое колесо было самым большим из всех когда-либо построенных, его диаметр составлял семьдесят пять метров. Сооружение обошлось в четыреста тысяч долларов, его ось — а это, Аманда, самое сердце колеса обозрения — весила шестьдесят три тонны и была самым большим куском железа, когда-либо отлитым в топке. Две тысячи сто пассажиров могли подняться на этом колесе в воздух и вновь опуститься, подняться и опуститься, вверх и вниз.
17 июня 1893 года Маргарет Энн Феррис стояла в кабинке на самой вершине этого колеса. За ее спиной раскинулся Чикаго. Она подняла бокал шампанского в честь своего мужа и произнесла: «То the health of my husband and the success of the Ferris Wheel…»[7]
— Аксель, переведи! — прервала меня Аманда.
— Она произнесла тост за мужа и его потрясающее изобретение, которое в Европе ошибочно называют колесом обозрения, а вот в США — колесом Ферриса. Он был куда более талантлив, чем Густав Эйфель, а имя его забыли.
— Но жене-то его хоть понравилось, что он специально для нее сделал такое колесо?
— По-моему, она только один раз на него забиралась, — продолжал я свой рассказ. — Через три года она бросила Ферриса. Ее чувства увяли. Он задолжал денег всем и каждому. Колесо обошлось слишком дорого, а интерес к нему вскоре пропал. По указанию властей Феррис разобрал колесо, и даже желающих купить железные детали не нашлось. Говорят, что их в конце концов продали немцам, а те потом, во время Первой мировой войны, переплавили их на оружие.
— А что было с изобретателем? С Феррисом? — спросила Аманда.
— Он умер. Как говорят, от горя. Его милая женушка, его изобретение — все обратилось в прах. Радость исчезла.
* * *
Беседуя с Амандой, я вспоминаю, что когда-то очень давно мне нравилось преподавать. В молодости я хотел стать кем-то вроде лектора, рассказывать о вдохновении, традициях и… да… о радости. Но отношения с коллегами не сложились. Те, кто был постарше, не смогли простить мне мое так называемое предательство во время войны. Молодые презирали меня. А с учениками я… не смог найти общего языка. Они не желали меня слушать. И мало-помалу я начал срываться, стал язвить и запугивать. Они от меня отдалились. И прозвали Страшилкой.
— Аксель, а почему они тебя не любили? Что ты такого сделал? Что случилось во время войны?
Стелла стояла в коридоре перед зеркалом в позолоченной раме и смотрела на меня.
— Ну расскажи, Аксель, я же тебе все рассказываю.
Пару дней назад я прочитал в газете интервью с какими-то стариками. Им задавали один и тот же вопрос: если бы представилась возможность, прожили бы они свою жизнь так же? Большинство отвечало «да». Не понимаю я их. Пережить все снова? Опять надрываться? Надо сказать, тот журналист вовсе не хотел в своей статье рассказывать про жизнь норвежских стариков. Это была так называемая позитивная статья про human interest [8], осуждавшая молодежь, которая с головой уходит в работу и не ищет радости в мелочах, в семье, детях и тому подобном. (Никогда не понимал, какую радость можно найти в семье. Во всяком случае, мне это никогда не удавалось.) Старики, у которых брали интервью, нужны были только как подтверждение этой идеи, как пыльные доказательства того, что жизнью надо наслаждаться, пока она есть. Наслаждаться жизнью? Прожить ее опять? Ни за что! Ни за что! Я и так уже боюсь, что мне придется жить вечно, если я сам с собой что-нибудь не сделаю. Бог, если он существует, позабыл про меня, а Смерть в своей постоянной спешке меня не замечает.
Я искупался, вылез из ванны и теперь стою перед зеркалом, закутанный в желтый махровый халат. Я уверенно бреюсь. Рука не дрожит. Движения аккуратны, нежны, осторожны и медленны. Потом я оденусь. Я еще с вечера приготовил костюм, а белую рубашку погладил пять дней назад, в тот день, когда узнал о смерти Стеллы. Надену темно-синие брюки, темно-синий пиджак, эту рубашку и синий галстук. Трость мне не нужна: для своего возраста хожу я прекрасно. И еще я надену мою любимую зеленую фетровую шляпу.
Одна радость у меня все же осталась. Музыка. Я не играю на музыкальных инструментах и пою только ночью, лежа под одеялом. Или когда кабинка колеса обозрения поднимается на самый верх — тогда я встаю, раскидываю руки и пою. Музыка доставляет мне удовольствие. Она рассказывает, что вне нашей печальной жизни есть другие существа, которые хотят нам что-то поведать. Может, нерожденные дети, которые так и не начали ходить, говорить и дышать, дети, убитые при абортах или так и не зачатые, становятся музыкой, услышанной каким-нибудь чутким композитором.
Я знаю, что существуют другие реальности. Я слышу их, они там, за окраиной нашей жизни.
Однако и этой радости я часто лишаюсь из-за соседа. Вот уже много лет из его квартиры доносится шум, который он называет музыкой, и я стучу ему в стену. Но этот старик глух как пень. Как-то утром я позвонил ему в дверь и очень вежливо порекомендовал пользоваться таким же слуховым аппаратом, как у меня, с наушниками и без всяких маленьких кнопочек, с которыми невозможно управиться. Тем не менее мой совет показался этому болвану оскорбительным.