«Да, — доктор Элиот говорит, — я отказываюсь это понимать. Я не знаю, на чем он держится, — говорит, — но вот же живет, и я не хочу делать никаких предсказаний. Он не человек, — говорит, — он четыре человека, и на нынешний день, — говорит, — жизненных сил у него больше, чем у всех нас, вместе взятых». И, конечно, он был прав: до самого последнего дня он мог столько съесть, что другой бы тут же умер — две дюжины сырых устриц, целую курицу жареную, яблочный пирог и два или три кофейника кофе, сударь. И сколько раз я это видела! Со всякими овощами, со сладким картофелем, с кукурузными початками, с молодой фасолью, со шпинатом, со всем на свете. И, конечно, доктор Элиот напрямик сказал: он честно признался, что ничего не понимает. «Но вот что, — он говорит, — вы должны присматривать за ним, пока он не ляжет в больницу. Я хочу, чтобы его привели в порядок до того, как он к нам придет, а поэтому, — говорит, — проследите, чтобы он вел себя как следует». — «Да, — говорю, — думаю, что все будет в порядке. Он же пообещал, понимаете? И мы тоже постараемся. Ладно, — говорю, — а что ему можно есть? Посадить его на диету? Устрицы ему можно?» — спрашиваю. А он, понимаешь, смеется и говорит: «Знаете, я бы сказал, это довольно странная диета для больного человека». — «Понимаете, — говорю, — он так о них мечтает. Он обожает устрицы, — говорю, — вечно вспоминает, как в детстве поедал их дюжинами прямо из раковин. Он так мечтал поесть тут вволю, — говорю, — что просто боюсь его огорчать». — «Ну ладно, — говорит Уэйд Элиот и, понимаешь, смеется, — пусть его ест. Не умрет он от этого, но вот что! — говорит и смотрит на меня серьезно. — Меня не так волнует, что он ест, как то, что он пьет. И пить вы ему не давайте. Я, — говорит, — не хочу заниматься его вытрезвлением, когда он к нам ляжет. Вселите, — говорит, — в него страх божий. Я вас знаю, — говорит, — вы это умеете. И скажите ему, — говорит, — что еще один запой — и живым ему домой не вернуться. Скажите ему, что это мои слова».
Я ему передала слова Уэйда Элиота. «Устрицы тебе можно, — говорю, — он сказал, это ничего, — но говорит, чтобы ты капли в рот не смел брать, иначе тебя пришлют домой в ящике». — «Господи, миссис Гант! — твой папа отвечает. — Ты же понимаешь, я никогда этого не сделаю, при таком состоянии. Если мне даже рюмку предложат, я ее выплесну в окно. Да меня от одного вида этой дряни тошнит!» Ну, он, конечно, пообещал, и, видно, мы все ему поверили.
— И что же, сударь мой? Суток не прошло, как он опять запил: заявляется домой в два часа ночи пьяный в стельку, и знаешь, мне просто жалко было бедную женщину. Сам посуди: остановились мы у этой миссис Баррет, как раз напротив больницы, — хорошая, верующая женщина, очень богомольная, понимаешь, и вообще... самой себя кормить приходится и еще дочку взрослую, потому что муж с другой сбежал, — а он заявляется поздней ночью, кричит, ревет, что это публичный дом и подавайте ему женщину. Ну и, конечно, можешь догадаться, он весь дом разбудил, все вскочили — узнать, что стряслось, а она, в ночной рубашке, стучит в мою дверь, дрожит, руки ломает. «Миссис Гант, — говорит, — ох, утихомирьте же его, иначе он меня погубит. Заберите его отсюда, — говорит. — В моем доме никогда ничего похожего не было, — говорит, — и если об этом узнают, я буду опозорена». А дети ее, понимаешь, маленькие мальчики — она их на крышу отправила, и они сидят там, как две мартышки, а люди в коридорах шепчутся. А Бену до того стыдно, до того обидно было, что он себя так ведет... «Так ему и надо, — он сказал, — пусть помирает. Не жалко мне его, если он себя так ведет».
Ну, бутылку я отняла — я в кармане ее нашла, пустую на две трети, — и скоро он опять начал клянчить виски. «Нет, сударь, — я ему говорю, — ни капли больше! И учти, — говорю, — ты больной человек, и если ты этого не бросишь, то живым домой не вернешься». А он отвечает, что ему все равно. «Лучше сразу, — говорит, — умереть, чем терпеть все эти муки». Все время кричал, требовал выпить, но мы не давали — я давно взяла ее и вылила, — а потом он все-таки уснул. Тогда я собрала его вещи и заперла в свой сундук, чтобы он выйти не мог из дому.
Мы дали ему проспаться. Спал он до десяти утра и проснулся как будто бы ничего, только завтракать не захотел — сказал, что в горло не лезет, но я дала ему горячего крепкого кофе: миссис Баррет специально принесла для него наверх. Очень хорошая была женщина, добрая, настоящая христианка, и твой папа сказал ей, что очень извиняется за вчерашнее. Ну, мы хотели поднять его и захватить с собой — мы в закусочную собирались, никто еще не завтракал. «Нет, — говорит, — неохота вставать, идите, вам надо поесть».
Ну, я знаю, что виски у него нет — я все вылила, а выйти он не может, потому что вещи заперты, и думаю: ничего страшного, можно оставить его ненадолго. Пошли мы, позавтракали — часу, наверно, не ходили, — возвращаемся, а он опять пьяный, лежит на кровати и песни распевает, как сумасшедший. «Как же так, мама, — Бен говорит, — ты вроде сказала, что отняла у него бутылку и вылила». — «Ну да», — говорю. «Значит, у него еще одна была, а ты ее не нашла. Мне одно ясно, — говорит, — он набрался, пока нас не было». — «Так, — говорю, — раз у него было, что пить, значит, он где-то достал, пока мы завтракали. Когда мы уходили, в комнате ничего не было, я обыскала ее сверху донизу, каждый уголок, и могу поклясться чем угодно, — говорю, — виски тут не было».
«Значит, кто-то ему дал, — Бен говорит, — я выясню, кто ему носит. Давай спросим у миссис Баррет, не заходил ли кто к нему». — «Вот, — я говорю, — правильно».
Мы всей гурьбой спустились вниз и спрашиваем, не был ли кто у него. «Нет, — она говорит, — ни одной души тут не появлялось, пока вы ходили. Я нарочно следила, — говорит, — и если бы кто пришел, я бы увидела». — «Странная, — говорю, — получается история, но ничего, я докопаюсь, в чем тут дело. Пойдемте, дети, — говорю Люку и Бену, — мы узнаем, что это за чудеса такие и чем они объясняются».
Ну, поднялись мы к нему в комнату, и что же мы видим — как ты думаешь? — пока мы были внизу, он успел добавить, это с первого взгляда было ясно. Лежит, пьяный вдрызг. Я к нему подступаю. «Послушай-ка, — говорю, — ты где-то виски достал, и я желаю знать, кто тебе его носит». — «Кто? Я? — говорит, а у самого язык заплетается. — Да что ты, маленькая, ты же знаешь меня, — говорит, — я капли в рот не возьму». И все целовать, обниматься лезет. Мы, конечно, снова стали искать — я и дети, — всю комнату переворошили и — ничего, ничего там не было, мы бы обязательно нашли.
— Стала я над этим раздумывать, и вдруг меня осенило — не знаю, почему мне это раньше в голову не пришло. «Пойдемте, дети, — говорю мальчикам и подмигиваю им, понимаешь? — Пошли посмотрим город. А вы, мистер Гант, — говорю, — будьте готовы, потому что через час мы вернемся. И в три часа, — говорю, — мы отведем вас в больницу».
А он, конечно, рад, ему только того и надо. «Идите, идите», — говорит: хочет один остаться и еще выпить. Хорошо, мы уходим и по коридору — прямо к моей комнате; я завожу туда ребят и дверь осторожненько закрываю. «Мама! — Люк удивляется. — Что ты задумала? Как же можно уйти и оставить его, когда он пьет? Нет, — говорит,— он где-то достает виски. Я готов сидеть и караулить там, только бы он больше не пил». — «Нет, — говорю, — ты подожди». — «Чего? — говорит. — Чего ждать?» — «Да неужели непонятно!» — говорю. Тьфу! До того я зла была, что раньше о нем не подумала — об этом старом пьянчуге Гасе Толли; он, случалось, гостил у нас, а теперь приехал из Южной Каролины, из Сенеки, с той же болезнью, что у твоего папы, и жил в соседней с ним комнате, дожидаясь места у Хопкинса: чем не парочка — лежат себе рядышком и знай накачиваются. «Вот кто ему носит, — говорю, — старый паршивец Гас Толли». — «Гад такой, — Люк говорит, — сейчас пойду ему голову отвинчу». И к двери направляется. «Нет, ты постой, — говорю, — погоди минутку. Я сама с ним расправлюсь».
Ну, стали мы ждать, и точно: пяти минут не прошло, папина дверь отворяется потихоньку, выползает он в коридор, а потом слышим — стучится к Гасу Толли. Слышим, Гас Толли спрашивает: «Ушли уже?» Подождали мы, пока он дверь закроет, и пошли. Я иду прямо к двери, стучу; Гас Толли спрашивает: «Кто там?» — «Дверь откройте, — отвечаю, — тогда узнаете». Он дверь открыл и смотрит, надо тебе сказать, совершенной овечкой. «А-а, это вы, миссис Гант? — говорит. — А я думал, вы в город ушли». — «Ну что, — отвечаю, — опростоволосились на этот раз?» Он говорит: «А мистер Гант тоже здесь, — ласковым таким голоском, и носом своим красным поводит, а он у него весь в бородавках, словно пикуль, — у нас тут разговор один был». — «Ну, да, — говорю, — только кажется мне, у вас еще кое-что было, кроме разговора. Если это один разговор, — говорю, — то крепкие же у вас разговоры, коли после них изо рта несет и такой запах в комнате, что от двери отбрасывает. — Ох, ты знаешь, просто ужас: такой запашище от этого ржаного виски, хоть топор вешай. — Я между прочим всю жизнь разговариваю, и почему-то на меня это так не действует». — «Да, — говорит Люк. — вон я вижу, между вами еще целая бутылка этого разговора на столе стоит».