Да! Пошла я прошлой зимой в Угольную компанию Катобы заплатить по счету и разговорилась с ним — ровно за два дня до того, как он умер от грудной жабы, — с Миллером Райтом, а ему, понимаешь, только-только семьдесят стукнуло, и вижу: бледный как смерть и трясется, дрожит как осиновый лист. «Что с тобой, Миллер? — спрашиваю. — Не нравится мне твое состояние. Что случилось? В чем дело?» — «Ох, Элиза, — он говорит, а сам трясется... — такая неприятность, такая неприятность. Я ночей не сплю, все об этом думаю». — «Да что такое?» — спрашиваю, а он: «Ох, Элиза, все пошло прахом! Я без гроша. Я все вложил в недвижимость, — говорит, — а теперь этот несчастный банк обанкротился. Что я буду делать?» — «Делать? — говорю. — Да то же, что и я: учиться на ошибках и начинать все сначала». — «Ох, нет, Элиза, нет, Элиза, — он говорит, головой тряся, — поздно: нам обоим за семьдесят, мы слишком стары, слишком стары», — говорит. «Стары! — я говорю. — Господи боже милостивый, да я хоть завтра могу начать и зарабатывать на жизнь не хуже любого». — «Да, — он говорит, — но что бы ты стала делать?» — «Делать?! — я отвечаю. — Ладно, скажу: я бы впряглась и подналегла как следует — годков до восьмидесяти, а там, — говорю и, знаешь, подмигиваю ему, — так бы загуляла, что чертям бы стало тошно». Этими самыми словами ему и сказала — думаю: подбодрить его надо маленько; он, конечно, засмеялся и говорит мне: «Что ж, по-моему, это прекрасный план». Я говорю: «Послушай, Миллер, уж кому-кому, а не тебе сдаваться. Мы с тобой всякое видали и лиха хватили, не дай бог: ведь нынешние-то ничего про это не знают, не знают, каково оно на вкус, настоящее-то горе». А мы с ним в пяти милях друг от друга росли, и нам ли не помнить все — да, каждую минуту, словно это было вчера! — как шли мужчины в строю, как плакали женщины, и поднималась пыль, и что мы пережили, как нам приходилось работать... шерсть, лен, прялка, и все, что мы сеяли, все, что делали своими руками, — тысячи вещей, про которые ты не слышал и во сне их не видел, мальчик... и летнюю пору, и реку, и песни, и нужду, и печаль, и горе — всё мы видели, через все прошли. «И ты! — я сказала Миллеру Райту. — Ты! Ты тоже через все прошел, — говорю, — и помнишь!»
Ну, и конечно, как ему было не согласиться, понимаешь? Говорит: «Да, ты права, я помню. Но, — говорит (а все-таки повеселел немного), — а сейчас бы ты так смогла?» — «Смогла бы? — я говорю. — Шутя и играя! Слушай, Миллер, — говорю, — ну, положим, мы прогорели. Так ведь не мы же одни. Все мы думали, что поступаем как надо — да, видно, голову потеряли, — говорю. — Мы сами себя заморочили и забыли о благоразумии». Как подумаю об этом! Тьфу! Я же твердо решила... Знать бы, где упадешь... Ну да, думала, заключу еще сделку или две — и всё, кончаю. Тьфу! Нет, ей-богу, если бы эти акулы, и евреи нью-йоркские, и разные скорохваты не свалились как снег на голову... вот когда надо было продавать, если бы ума хватило сообразить вовремя... А с теми участками, что мы купили во Флориде, и по сей день все было бы благополучно, если бы ураган нас тогда не подкосил — да еще эти арапы из Калифорнии распустили слух о средиземноморской плодожорке во Флориде. А ее там было столько же, сколько на Северном полюсе, — они нарочно распустили эту небылицу, чтобы разорить Флориду: невмоготу им было видеть, как мы их обгоняем, а Гувер со своей братией подпевал им и подстрекал на эти пакости, потому что сам — из Калифорнии, ясно? Вот и все тебе объяснение, но Флорида поднимется, чего бы они там ни городили. Флориду не подомнешь! И говорю: «Миллер! Банки не всё захапали, — я говорю. — Они, может, и думают, что всё, но у меня, — говорю и подмигиваю ему, — есть секрет, и я тебе его открою. У меня еще есть за городом клочок земли, про который никто не знает, и если дело обернется совсем худо, — говорю, — с голоду я не помру. Я поеду туда и буду сажать все, что мне надо, и будет вдоволь. И если разоришься, — говорю, — ты тоже приезжай. Голодным ходить не будешь — у меня рука легкая, все растет». — «Ох, нет, Элиза, — он говорит, — слишком поздно, слишком поздно. Стары мы, чтобы все начинать сначала, а ведь потеряли мы все». — «Нет, — я говорю, — не все. Кое-что осталось». — «Что?» — он спрашивает. «Земля нам осталась, — говорю. — Земля нам всегда остается. Мы будем стоять на ней, и она нас спасет. Она никого еще не подводила».
— Теперь прибегают они сломя голову — твой папа и старый доктор Нельсон. Я лежу, и эта жуткая боль терзает меня, просто разрывает на части.
«Ну нет, — я доктору Нельсону говорю. — Быть этого не может. Срок мой еще не пришел. Еще не пора, мне две недели осталось до срока».
«Это ничего не значит, — он говорит. — Вам пора. И срок ваш пришел, — говорит. — Пришел, пришел, это совершенно ясно».
— И действительно, так оно и оказалось. Ну да, конечно! Оно самое! Про что я тебе и говорю все время, мальчик! Тут все и объяснилось.
«Два... два», — говорил один голос, а другой говорил: «Двадцать... двадцать».
Через двадцать дней после того, как пришел к нам Эд Мирс, — минута в минуту, без двадцати минут десять вечера, семнадцатого числа октября месяца родилась двойня — Бен и Гровер родились тем вечером.
На другой день я лежала и думала — и вдруг меня осенило, что это значило, я сразу все поняла. Загадка объяснилась.
Вот и вся история, сударь ты мой, вот как это было.
«Два... два», — говорил один голос, а другой говорил: «Двадцать... Двадцать».
Теперь я тебе рассказала.
«Что ты об этом думаешь? — говорю я мистеру Ганту. — Теперь ты понял, а?»
И ты бы видел его лицо. «Это весьма удивительно, если задуматься, — он говорит. — Ей-богу!»
— Господи, мальчик! Что я там слышу, в гавани? А? Что, говоришь? Корабль?! Скоро апрель, и мне пора возвращаться домой: в саду моем, где я работаю, распустятся ранние цветы, деревья зацветут — персики, вишня, кизил, и лавр, и сирень. Есть у меня яблоня, и в июне она вся обсыпана разными птицами; дерево, которое ты посадил мальчиком, цветет у меня за окном, там же, где ты его посадил. (Родной мой, питайся получше и следи за своим здоровьем, береги себя: у меня душа неспокойна, что ты здесь один, с чужими.) Холмы сейчас красивые, и скоро опять весна. (У меня душа за тебя неспокойна: ты один, далеко — детка, детка, возвращайся домой!)
О, послушай!..
А? Что это?..
А? Что, говоришь?..
(Господи боже! Бродячее племя!)
Детка, детка!.. Что там?
Опять корабли!
Примечания
1
«Нечестивый бежит, когда никто не гонится за ним...» Притчи, 28, 1.
2
«Гамлет». Акт I, сцена 2. Перевод Б. Пастернака.