— А, это всего лишь вы, — сказала Эльсбет, когда мы стояли у нее в дверях. — Приятное разнообразие после того, как у меня перебывала уже половина деревни.
Половина деревни проскальзывала в садовую калитку Эльсбет, высоко подняв воротники и поминутно озираясь, как мужчины райцентре озираются с поднятыми воротниками, открывая дверь Эротической гостиной Габи.
Наши деревенские вообще-то несуеверны, но после сна Сельмы они, конечно, хотели сделать все возможное, чтобы отвести от себя смерть, и думали, что смогут отпугнуть ее хотя бы таким мелким дурачеством, ведь в точности никогда не знаешь. Они звонили в дверь и проскальзывали в прихожую Эльсбет, вид у них был сокрушенный, и они говорили:
— Мне только спросить, нельзя ли что-то сделать против смерти, — а Эльсбет смотрела на них, как пастор на прихожан, которые приходят в церковь только на Рождество.
У Эльсбет было средство против подагры, против отсутствующей любви и отсутствующего благословения потомством, против присутствующего геморроя и поперечного положения теленка в животе у коровы. У нее было кое-что против людей, которые уже умерли, она знала, как выпроводить из жизни их неприкаянные души и как позаботиться о том, чтобы они больше не возвращались. У нее было даже средство против докучливой памяти (съесть найденный хлеб) и много всяких средств против бородавок, но вот против смерти у нее не было ничего. Эльсбет неохотно признавалась в этом, коль уж люди пришли, поэтому сегодня утром внушала жене бургомистра, что против смерти помогает прислониться лбом к лошадиной морде, хотя на самом деле это помогает только от головной боли. После этого Эльсбет мучила совесть, и она пошла искать жену бургомистра. Она нашла ее в стойле, уткнувшуюся лбом в морду лошади. Редко Эльсбет видела жену бургомистра в таком расслабленном состоянии. Жена бургомистра и лошадь стояли притихшие, как Сельма и окапи во сне. Эльсбет осторожно положила ей ладонь на плечо и сказала:
— Я тебя обманула. Это помогает только от головной боли, а против смерти у меня и нет ничего.
А жена бургомистра сказала, даже не взглянув на нее:
— Но это так хорошо! Я думаю, это действует.
В дверь Эльсбет звонили каждые несколько минут. Мы сидели у нее на диване, втроем рядышком. Аляска лежала свернувшись калачиком у журнального столика Эльсбет, состоявшего из бежевых плиток. На столике стоял лимонад в двух стеклянных баночках из-под горчицы, и то и дело звонили в дверь, и Эльсбет, едва успев спросить, что было в школе, что Мартин поднимал сегодня в виде тяжести и восстановили ли мы нашу хижину в лесу, вскакивала и бежала открывать. И тогда мы слышали, как кто-то в прихожей спрашивал, нет ли у нее средства против возможной смерти, потом мы слышали, как кто-то снова уходил, а Эльсбет кричала ему вслед:
— Но у меня есть кое-что от зубной боли и от безответной любви, если тебе понадобится.
В окно гостиной мы видели, как люди вежливо махали рукой на прощанье, а за садовой калиткой снова опускали вниз воротники своих пальто.
Я, Мартин и Аляска смотрели, как Эльсбет вскакивает, убегает и снова возвращается. На ней были все те же шлепанцы, какие она носила с сотворения мира. Когда они стаптывались снаружи из-за того, что ноги у нее были колесом, она просто надевала правый шлепанец на левую ногу, а левый на правую, и так проходило еще какое-то время, пока кто-нибудь, сжалившись, не дарил ей новые.
Эльсбет была низенькая и толстая, такая толстая, что за рулем подкладывала себе на живот обрезок ковра, чтобы рулем не натирало ей живот. Тело Эльсбет не было приспособлено к тому, чтобы бегать туда-сюда. Под мышками и на спине ее платья в крупный цветок, как обои в гостиной, и так же тесно прилегающего к Эльсбет, как обои к стене, образовались темные пятна. Наконец она сказала:
— Дети, вы же видите, что здесь творится. Сходите-ка лучше к скорбной Марлиз.
— А это обязательно? — спросили мы.
— Будьте так добры, — сказала Эльсбет, и в дверь снова позвонили. Эльсбет подскочила. — Кто-то же должен ее проведывать.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Марлиз, строго говоря, не была скорбной, просто у нее всегда было плохое настроение. Взрослые при мне и при Мартине всегда говорили «скорбная Марлиз», чтобы держать нас на подхвате, потому что, когда они говорили, что Марлиз скорбная, это означало «больная», и мы должны были ради приличия пойти ее проведать, и взрослым уже не приходилось делать это самим. Не было никакого удовольствия ходить к Марлиз, и взрослые всегда подставляли для этого нас, поэтому часто повторяли: ах, она же скорбная, бедняжка Марлиз.
Она жила на самой окраине. Мартин видел в этом положительную сторону: ведь если коварные преступники вероломно нападут на нашу деревню, Марлиз своим плохим настроением обратит их в бегство.
Мы вошли в калитку Марлиз и сделали большой крюк, обходя ее почтовый ящик, под которым висел плетеный пчелиный улей, который Марлиз ни за что не хотела оттуда убирать. Из-за пчел и почтальон отказывался бросать письма в ящик Марлиз, он защемлял их калиткой, где они мокли непрочитанные.
— Можно войти? — спросили мы, когда Марлиз приоткрыла дверь на узенькую щелочку.
И Марлиз заявила:
— Но собаку я не впущу.
— Сидеть, Аляска, — приказала я, и Аляска сразу улеглась у крыльца домика Марлиз, догадываясь, что мы сюда надолго.
Марлиз пошла в кухню, мы поплелись за ней.
Ничего в этом доме Марлиз себе не выбирала. Сам дом и вся без исключения мебель в нем принадлежали ее тетке: кровать наверху, ночная тумбочка, платяной шкаф, мрачный гарнитур мягкой мебели, железные полки в гостиной, ковролин, старые подвесные шкафы, плита и холодильник, кухонный стол, два стула, даже тяжелые липкие сковороды, висевшие над плитой.
Тетка Марлиз покончила с собой, она повесилась в возрасте девяноста двух лет у себя в кухне, чему Марлиз не находила объяснения, ведь в девяносто два, по ее мнению, уже не стоило вешаться. Марлиз часто рассказывала нам про свою тетю: что та была сварливая пила, невыносимая особа с вечно дурным расположением духа.
— Вот тут она висела, — говорила Марлиз всякий раз, когда мы входили в ее кухню. Сказала это и сейчас, показывая на крюк в потолке рядом с лампой, мы с Мартином даже не повернули туда голову.
В доме только запах принадлежал Марлиз. Пахло сигаретами, жалким протестом дешевого дезодоранта против резкого пота, едой, простоявшей на столе уже дня четыре, весельем, изношенным еще десятилетия назад, удушливыми пожарами в пепельницах, гнилью, душистым деревцем, какое обычно вешают в автомобиле для отдушки, и сырым бельем, залежавшимся в корзине. Марлиз шла ссутулившись, а ведь ей было всего-то лет двадцать. Ее химическая завивка уже наполовину отросла, волосы слиплись прядками. Глядя на волосы Марлиз, я всегда вспоминала про шампунь, который продавался в местном магазине — «Schauma» для поврежденных волос. Мы с Мартином находили такую формулировку странной, ведь повреждение могли нанести разве что адские Церберы, молнии, Пальм или преступники, а ведь они обычно не хватали за волосы. Благодаря Марлиз мы узнали, что и хронически упадническое настроение может быть нападническим, даже по отношению к волосам.
Марлиз упала на кухонный стул. На ней, как обычно, не было ничего, кроме растянутого норвежского пуловера и трусов. Это были одни из тех трусов, что продаются в местном магазине упаковками по три штуки, трех цветов, у Сельмы тоже были такие. Правда, про трусы Марлиз нельзя было сказать, то ли они желтые, то ли абрикосовые, то ли голубые, они были застиранные и размытые, как и взгляд Марлиз, когда она посмотрела на нас и спросила:
— Ну и? Че надо-то?
— Просто пришли тебя проведать, — сказал Мартин.
— За меня не беспокойтесь, — сказала Марлиз, — меня уж это точно не коснется. — Она сказала это с сожалением, как будто принимала участие в лотерее с неправдоподобными шансами на выигрыш. — Есть будете? — спросила Марлиз, вот этого вопроса мы и боялись.