обнимку со своей винтовкой, но, будучи разбуженным Мамариной, сделал вид, что не узнал ее, и на все вопросы отвечал мычанием и покачиванием головы.
Удивительно, но доставшаяся мне роль бонны оказалась для меня совершенно впору. Стейси начала ползать и ходить, чуть опережая прогнозы доктора Жука (который, впрочем, истово заклинал родителей не слишком тревожиться, если ребенок по лености или задумчивости помедлит с этими признаками взросления), так что раньше я, сидя в своей каморке за привычным Метерлинком, все изводилась, что рохля-кормилица за ней не уследит. Теперь же, имея возможность расставаться с ней только на ночь, я вдруг почувствовала, что привычное свербящее беспокойство совершенно сходит на нет, пока мы вместе: так, вероятно, человек, страдающий хроническими болями, вдруг замирает в блаженстве, обнаружив, что при каком-то особенном положении тела ущемленный нерв освобождается.
Около девяти утра Мамарина приводила мне Стейси уже одетую (оказалось, что, лишившись помощи кормилицы, она легко освоила сама это несложное мастерство), после чего они с Клавдией отправлялись хлопотать, оставив меня с девочкой. Мы с ней вдвоем сперва шли к черному ходу, где молочник до сих пор, несмотря на все происходящие события, продолжал оставлять ежеутреннюю бутылку с молоком (напоминая мне тем самым оркестр с «Титаника», продолжавший играть, покуда корабль шел ко дну). Захватив эту бутылку, мы – топ-топ-топ – топали на кухню, где я разжигала «Грец» (запасы керосина у нас еще оставались), кипятила молоко и запаривала ей американскую овсянку. Дворник, топивший нам печи, еще приходил по утрам и вечерам, но что-то мне подсказывало, что это ненадолго: впрочем, запас дров у нас был приличный, а с самим этим искусством мы, полагаю, справились бы и сами – по крайней мере, пока в доме было тепло.
Завтракали мы со Стейси в столовой, да там же и оставались. По заветам доктора Жука (который всегда на правах призрака присутствовал в жизни образованных родителей, незримо и укоризненно качая головой при отступлении от его строгих канонов), игрушек у Стейси был немного: пара кукол с фарфоровыми головами, сделанными так натурально, что они походили на младенцев в каталепсии; набор кубиков с буквами и плюшевый медведь, на морде которого застыло выражение плутоватого отчаяния. Национальный вклад был представлен несколькими глиняными, аляповато раскрашенными птичками-свистульками. Поутру, перебрав их все и обнаружив, что ни одна из них за ночь не ожила и не пропала, Стейси начинала явственно скучать. Сперва я попробовала разбудить ее фантазию, придумывая сюжетные ходы, которые способны были объединить наш небогатый имеющийся инвентарь: например, медведь у нас с помощью кубиков учился грамоте, а одна из кукол пыталась этому помешать, потому что иначе он прочитал бы газету и смог убежать из своей клетки. Потом он (уже в другой сказке) пытался утащить другую куклу к себе в берлогу, потому что очень скучал в одиночестве, а стайка птиц-свистулек на него нападала. Тут я поняла, что, во-первых, истории получаются какие-то слишком затейливые для годовалого ребенка, а во-вторых, даже и они при исходном наборе персонажей скоро закончатся. Тогда я попробовала читать ей Метерлинка вслух – и оказалось, что это действует на Стейси просто завораживающе: как будто до того бедняжке никто никогда не читал.
На шестой день после ареста Рундальцова (о котором до сих пор не было никаких известий) мы сидели в гостиной и читали «Синюю птицу» – и вот как раз в ту минуту, когда Тильтиль собрался отомкнуть очередную пещеру с бедствиями, в дверь нашей пещеры позвонили. Поскольку я по долгу службы находилась в постоянной тревоге за Стейси, я быстро решала, что лучше: оставить ее в полной опасностей комнате (высокие окна, раскаленная дверца печки, острые углы мебели) или захватить с собой к непредсказуемым визитерам? Удивительно, как можно много всего передумать за долю секунды: я мысленно продолжила каждую из линий – например, что будет, если меня сейчас арестуют и отправят вслед за несчастным Львом Львовичем? Или если я пойду одна, а дверь тем временем захлопнется намертво? Говорят, что время во сне течет с такой скоростью, что спящий успевает прожить несколько часов за действительную секунду, но я-то точно в этот момент не спала. Впрочем, решение за меня приняла сама Стейси, затопав в сторону коридора. Подхватив ее на руки и втайне надеясь, что к женщине с ребенком, хоть и буржуйке, красные отнесутся помягче, я пошла открывать. На пороге стоял Шленский.
Сперва я даже не узнала его: за несколько дней, что мы не виделись, он похудел и как-то осунулся, а кроме того, теперь он был одет в большевистскую униформу, которой я раньше у него не видела – на нем было черное кожаное пальто военного покроя. Вероятно, как первобытному человеку для демонстрации собственной сноровки требовалось ожерелье из зубов собственноручно добытых им хищников, так и красным для перманентного подтверждения своей непреклонности нужно было таскать на себе шкуры убитых животных. Вид у него был измученный, но глаза сверкали каким-то тяжелым торжеством. Причина этого быстро выяснилась – оказывается, за минувшие дни он успел, несмотря на прерванное регулярное сообщение, добраться до Петрограда, попасть в высшие большевистские круги и, нажав на какие-то тайные рычаги, выхлопотать себе особенный мандат, который должен был резко повысить его личный вес в вологодских революционных иерархиях. То легкое пренебрежение, с которым захватившие власть боевики сдвинули его на обочину, оказывается, больно язвило в последние месяцы его чувствительную душу. Давно считая себя (непонятно на каких основаниях) кем-то вроде будущего тайного революционного губернатора, он был сперва потрясен, а после взбешен тем, что его многолетняя деятельность по подготовке будущего бунта не была конвертирована ни в какие материальные блага. Отдельно, кажется, он ревновал к стремительному возвышению Быченковой, которую привык полагать кем-то вроде женского апостола при собственной персоне: выяснилось же, что благодаря особенным интригам ныне ее положение в новой власти было не в пример выше его.
Сейчас это все должно было прекратиться: в руках он сжимал портфель (тоже, кстати, из кожи какого-то несчастного существа), содержащий в себе, по его выражению, «бумагу совершенно бронебойную», откозыряв которой он, в качестве первого чуда, собирался немедленно освободить Рундальцова. Предвкушение его торжества было слегка подпорчено скудостью аудитории: Стейси, никогда его не любившая, быстро заскучала и потянула меня обратно в гостиную, а я, вероятно, не слишком энергично выражала свое восхищение его успехами. Получив от меня разрешение дождаться Мамариной, он устроился в кресле и, аккуратно достав из портфеля, вероятно, тот самый мандат, благоговейно им залюбовался. Было в этом что-то детское, но меня, против ожидания,