Так вот, чтобы царю быть веселым, надобно, чтобы все подданные исполняли хорошо свои обязанности и старались бы «о ревностном прохождении звания своего, так как каждое звание от бога».
«…Об ином человеке говорят: „Он и родился для этой должности!“ Что это значит? То, что бог, которому известны его телесные силы и душевные способности и расположения (не отвечаем за смысл), поставил его на месте, вполне соответствующем его способностям и силам». (Например, в помощники исправника, в шпионы III отделения и т. д.)
Но вот явились какие-то новые должности, «прохождение которыми своего звания» ничего не представляет приятного для его императорского величества, следовательно, вредит его веселому расположению духа.
«Не тайна для нас, братие, что в некоторых местах нашего отечества скрываются такие лица, которые не хотят исполнять заповеди апостола, то есть пребывать в том звании (и т. д.). Таковые, будучи недовольны как лично своим настоящим званием и состоянием, так и вообще существующим в нашем отечестве положением о различных состояниях и званиях, стараются, в мечтах своих о равенстве всех людей, состояний и званий, распространить, особенно между простым народом и юношеством, клонящееся к ниспровержению всего государственного строя так называемое учение коммунистическое, внушающее общение имуществ в государстве, то есть чтобы никто ничего не признавал своим, но все у всех было общее, и чтобы плоды общих трудов были делимы между всеми поровну…»
(«Что ж? — подумал мужичок в уголке. — Ничего! дело правильное! Ничего, можно!..»)
Очертив довольно ярко такую небывалую должность, «чтобы всем поровну», батюшка начинает опровергать…
«Но такое общение имуществ, такое равенство состояний не согласно ни с здравым разумом, ни с учением слова божия. Слово божие нигде не учит равенству (смотри, поп!)… Возможно ли равенство состояний, сообразно ли с законом правды равномерное между всеми распределение „плодов труда“, имущества, когда не все могут или хотят трудиться, когда один трудолюбив, а другой ленив, один благоразумен и искусен, а другой недальновиден и малосведущ… один бережлив, а другой расточителен?»
(«Именно верно, — говорит про себя старичок. — Всю-то жизнь господа ничего не делали наши, а всё мы хребты гнули… За что ж им-то? Именно что невозможно этого… Поровну! Да им копейки не стоит дать, а не то что!»)
«Тогда (то есть при общении имуществ, продолжает батюшка, выдвигая самый сильный для боголисьих шуб довод против новой должности), тогда богатые невинно бы лишились законной собственности, а бедные сделались бы богатыми!..»
Ну, когда кто-нибудь из вас добьется счастия говорить публично, при толпе народу в храме, что при коммунизме бедные сделаются богатыми! Да вы давно бы уж мчались на тройке в столь отдаленные губернии, что и сказать нельзя. А простодушный поп, которому шило впилось в рыхлое белое тело, — публично и безнаказанно проповедует это.
(«Уж вот так хорошо! — говорит старичок в углу. — Ах, как чудесно!.. Ну, так уж — та-ак! Ат-тлично!»)
Поп, очевидно, шибко накололся на эту штуку, ибо тотчас же торопится вывернуться и поправиться.
«Напрасно, — продолжает он, — коммунисты ищут оправдания учению своему в примере первых христиан иерусалимских, у которых никто, по свидетельству книги деяний апостольских, ничего из имения своего не называл своим, но все у них было общее (Деяния, 4, 32)».
Какова смелость — идти против такого факта, против таких деяний, да еще чьих же — апостолов Христовых! Что ни шаг, то рожон! Но попу надо и апостолов, которые оказываются очень похожими на наших людей, «недовольных своим званием и вообще существующим порядком», — и их отстранить с дороги, чтобы дать дорогу купцам, и он, плюгавый поп, бормочет следующее:
«Это общение имуществ, как вызванное особенным положением церкви иерусалимской, продолжалось не долго: ибо в милостыни в пользу бедных христиан иерусалимских…»
Но тут шило впивается ему прямо в бороду:
«…Чего (то есть милостыни) было бы не нужно, если бы продолжалось это общение имуществ».
(«И в помине бы не было!.. — говорит старичок. — Ах, как справедливо».)
Довольно покуда. Об ораторском искусстве наших попов не будем больше, так как то, что уж сказано, на мой взгляд хорошо! Делайте ваше дело, не отчаивайтесь! Видите, против вас борются публично, всенародно; борется казенная церковь, а как борется — вы видите. Великая беда ее, что ей приходится в борьбе с вами иметь дело с Христом и с апостолами… И тот и другие вовсе на беду не похожи на городовых, мнения которых о человеческом обществе были бы для них самыми подходящими.
Заграничный дневник провинциала
I
Уличная сцена. — Я возроптал на современность, — Сигары. — Коечто из газет: силы клерикалов; отправка рабочих в Филадельфию. — Студенческий конгресс. — Письма I. Мерже. — Г. Гамбетта. — Вообще довольно скверно, — Письмо Ж. Занд к Луи Улъбаху.
…Проходил я как-то на днях мимо одной из мэрий и от нечего делать остановился вместе с толпой других зевак посмотреть на свадьбу. Крыльцо мэрии было наполнено расфранченными мужчинами и дамами, с минуты на минуту ожидавшими приезда жениха и невесты. Угрюмое, казарменное здание и фигуры городовых на углу и на крыльце как-то странно смотрели на эту расфранченную, сияющую предстоящим праздником публику; эти цветы на голове и букеты в руках как-то вовсе не шли к пыльной чиновничьей мурье, с темными коридорами, запыленным, грязным полом и запахом махорки капораля. Я десятки раз видал и прежде эту уличную сцену, но обыкновенно бывало както так: посмотришь и пойдешь; на этот же раз контраст между веселым смыслом сцены и жестким впечатлением чиновничьей мурьи как-то очень сильно и неприятно подействовал на меня. А когда к толпе расфранченной родни, стоявшей на крыльце мэрии, подкатила новенькая, с иголочки каретка; когда из нее вышли жених и невеста, оба молодые, красивые, веселые; когда вся эта праздничная толпа, мешаясь с помшейскими и мешая запах цветов и духов с запахом махорки, направилась в глубину мрачной мурьи, — так мне стало скверно, тоскливо, что я, сам уж не знаю как, возроптал на цивилизацию, возроптал на то, что она, поглотив такую массу умов, жизней, пролив такую гибель крови, не только не осуществила так называемых «золотых грез», — что уж! — но даже удобств человечеству не дала никаких, если не считать за большое одолжение, что через семь тысяч лет по создании мира, наконец, ухитрилась провести в кухню к человечеству воду и на всем земном шаре вымостила асфальтом только парижские бульвары… Даже деликатного обращения с человечеством не выработала эта удивительная история удивительной цивилизации… Вот перед вами Ромео и Юлия, — положим, что жених и невеста, которых я видел в мэрии, точно любят друг друга так, как любили друг друга Ромео и Юлия; предположим, кроме этого, что читателю известны также в совершенстве те веронские ночи, которые проводили эти влюбленные, — поглядите теперь, что делает с ними эта цивилизация: после веронских ночей она, заприметив их страстную любовь, тащит их, с цветами в руках, в квартал, в часть!.. Ну, есть ли тут хоть капля приличия, деликатности? Какое же сравнение с этим плодом борьбы за благо человечества простой, милый, невинный «ракитовый куст» — свадебка вокруг ракитова куста?.. Где лучше впечатление: там, у куста, или тут, во французской, республиканской кутузке?.. Неужели из всей суммы этих боровшихся за счастие человечества умов и народов не могло выйти самого простого соображения, — что если ракитовый куст неудовлетворителен, то его надо заменить не кварталом, не кутузкой, а чем-нибудь поудобнее — каким-нибудь веселым храмом, а если уж храма много, то хоть сараем, что ли, просторным и чистым, хоть таким сараем, в каком здесь, в Париже, помещаются выставки экипажей и распродажи зонтиков… Нет! тащить в кутузку, в фартал… удивительно как деликатно и остроумно!..
Разогорченный этой аляповатой сценой (читатель, конечно, уж успел совершенно основательно объяснить себе причину такой чрезмерной раздражительности пишущего эти строки исключительно только скукой и бесцельным, а потому расстраивающим нервы скитанием по надоевшему Парижу), — разогорченный этой сценой, я уж не мог оторвать своей мысли от ропота на скудость результатов борьбы за человека, на ничтожность добытых этою борьбою плодов, и стало мне казаться, что человечество непременно должно же, наконец, заступиться за себя, обуздать эту цивилизацию, заставить ее держаться прилично и вообще образумить ее. На что это похоже: в Жомоне Французекая республика отнимет у меня сто штук сигар, — отнимает и не отдает. Мало того: роется в моих карманах, щупает бока, — есть ли тут хоть крупица здравого смысла? Я еду в эту республику жить, стало быть, буду пить, есть, курить; я везу ей, этой республике, доход, самый чистый; она будет тянуть с меня за эти мостовые, за эти деревца на улице, за спички, за табак, за железную дорогу, за омнибус, — словом, будет получать доход с каждого моего шага и, вместо того чтобы сказать мне спасибо, хватает за карман: «Отдай!»