Все эти отрицательные стороны еще усугублены тем, что живут на корабле, как в набитом до отказа дубовом плавучем ящике. Как слишком плотно уложенные груши, скученные матросы портятся от тесного соприкосновения друг с другом, а всякое охваченное гнилью место способно перекинуть заразу на соседа. Более того, из-за почти тюремной изоляции от внешнего мира — речь в данном случае идет о простых матросах, поскольку это касается преимущественно их, — возникают еще и другие пагубные последствия столь ужасного свойства, что на них почти нельзя и намекнуть. Как ведет себя большинство моряков при увольнении на берег, всем прекрасно известно, но чтó некоторые из них творят, когда оказываются целиком отрезанными от удовлетворения своих потребностей на берегу, сухопутные люди едва ли в состоянии себе представить. Грехи, за которые погибли города на равнине[477], все еще живы в этих Гоморрах с деревянными стенами, носящихся по океанам. Неоднократно вахтенным офицерам на «Неверсинке» приходилось слышать у мачты соответственные жалобы, но они с омерзением отворачивались от жалобщиков, не желая вникать в это дело, и приказывали им убираться с глаз долой. На кораблях порой творится такое, что, подобно запрещенной семейной драме Уолпола, нельзя ни представить на сцене, ни читать, и о чем даже думать-то не хочется. Пусть житель суши, не читавший ни Уолполовской «Таинственной матери», ни Софоклова «Эдипа царя», ни римской хроники о графе Ченчи, по которой Шелли написал свою трагедию[478], спокойно пребывает в неведении мерзостей, превосходящих даже эти, и никогда не пытается отдернуть скрывающую их завесу.
XC
Комплектование флотов
«Для виселицы и для флота всякий хорош» — весьма старая морская пословица, и среди изумительных гравюр Хогарта[479] нет ни одной, которая бы более соответствовала современной действительности, чем та, на которой изображена судьба ленивого подмастерья. Нагулявшись с потаскухами и наигравшись в азартные игры на могильных плитах, этот молодец с отвратительно низким лбом изображен схваченным вербовщиками, посаженным в шлюпку и увлеченным в море, между тем как вдали вырисовывается военный корабль и виселица. Собственно, Хогарт должен был бы превратить в Тайбёрновские осины[480] сами корабельные мачты и таким образом, на фоне океана, довести жизненный путь своего героя до конца. Тогда бы история эта обрела всю силу моцартовского «Дон Жуана», который после всех нечестивых своих деяний увлекается прочь с наших глаз вихрем адских существ.
Ибо море есть истинный Тофет[481] и бездонный колодец для многих, творящих злые дела, и подобно тому как немецкие мистики изображают в гееннах еще геенны[482], так и военные корабли известны среди моряков как «плавучие преисподни». И подобно тому как море, согласно древнему Фуллеру, есть не что иное, как конюшни грубых чудовищ, скользящих туда и сюда в неизречимых множествах, море же является и обиталищем многих чудовищ нравственных, которые вполне законно населяют эту стихию совместно со змеем, акулой и червем.
Моряки, и особливо военные, отнюдь не слепы к истинному смыслу этих вещей. «В матросском платье, с мирским проклятьем» — поговорка, распространенная в американском флоте, которую вспоминают, когда новичок впервые надевает стеганку и синюю куртку, весьма кстати изготовленные для него в государственной тюрьме.
Ничего удивительного поэтому нет в том, что иному заманенному на столь тяжелую службу недобросовестным вербовщиком и преследуемому мстительным лейтенантом раскаявшемуся матросу случалось прыгнуть в море, чтобы избегнуть своей судьбы, или, привязавшись к решетчатому люку, без компаса и руля, пуститься дрейфовать наудачу по безбрежному океану.
Мне известен случай, когда один молодой человек, избитый, как собака, у трапа, наполнил себе карман картечью и шагнул за борт.
Несколько лет тому назад я плавал на китобое, стоявшем в одном из портов Тихого океана рядом с тремя французскими военными кораблями. Однажды в мрачную темную ночь откуда-то из волн раздался приглушенный крик. Мы подумали, что кто-нибудь тонет, и спустили шлюпку. Из воды мы вытащили двух французских матросов, полумертвых от усталости и чуть не удушенных свертком собственных вещей, привязанных к плечам. Таким вот образом они пытались спастись со своего корабля. Когда за ними явились французские офицеры, чтобы забрать их к себе на корабль, они, оправившись от усталости, сопротивлялись как тигры, лишь бы не вернуться назад. Хотя рассказанное относится к французскому военному кораблю, это не значит, что оно неприменимо в известной мере к кораблям и других держав.
Попробуйте смешаться с гущей матросов на американском военном корабле, и вы будете поражены количеством иностранцев, хотя вербовать их противно закону. Чуть ли не одна треть унтер-офицеров на «Неверсинке» родилась к востоку от Атлантического океана. Почему так? А потому, что тот самый дух, который мешает американцам наниматься на работу в качестве слуг, мешает им также в значительной мере добровольно искать рабской зависимости во флоте. «Требуются матросы в военный флот» — объявление, которое можно часто встретить на причалах наших морских портов. Они всегда «требуются». Возможно, отсутствием военных моряков объяснялось то обстоятельство, что несколько лет тому назад в командах американских фрегатов нередко встречались черные рабы, зачисленные на общих основаниях с той разницей, что жалованье получали их хозяева. Это являлось вопиющим противоречием указу Конгресса, запрещающему использование рабов во флоте. Закон этот косвенно подразумевает черных рабов, поскольку о белых ничего не сказано. Но, принимая во внимание то, что Джон Рэндолф из Роанока сообщил о фрегате, доставившем его в Россию, а также то, чем большинство военных кораблей являются в настоящее время, американский флот не такое уж неподходящее место для потомственных невольников. Все же то обстоятельство, что их там можно увидеть, настолько вопиющего свойства, что многие ему не поверят. Недоверчивость таких людей должна, однако, уступить перед фактом, что в списках личного состава корабля США «Неверсинк» во время описанного мною плавания числился виргинский раб, жалованье которого получал его хозяин. «Гвинея», так его звали матросы, принадлежал ревизору, джентльмену из южных штатов; использовался он как лакей. Никогда еще не чувствовал я столь остро своего унижения, как тогда, когда этот Гвинея свободно ходил по палубам в гражданском платье и был благодаря влиянию его хозяина почти полностью избавлен от дисциплинарных унижений, которые приходилось выносить представителям кавказской расы[483]. Роскошно питаясь с кают-компанейского стола, гладкий и упитанный, сияя всей своей черной физиономией, радостный и всегда веселый, всегда готовый позабавиться и пошутить, этот африканский раб стал предметом зависти для многих матросов. Бывали времена, когда и я сам готов был ему позавидовать. А Лемсфорд однажды вздохнул и сказал: «Ах, Гвинея, мирно течет твоя жизнь; тебе ни разу даже не пришлось раскрыть книгу, которую я вынужден читать».
Как-то утром, когда всю команду вызвали наверх, чтобы присутствовать при экзекуции, можно было видеть, как раб ревизора спешит, как обычно, по трапам в сторону кают-компании с тем вытянувшимся, посеревшим лицом, которое у чернокожего соответствует бледности, вызванной нервным волнением.
— Куда тебя несет, Гвинея? — спросил вахтенный офицер, веселый малый, порою любивший поточить лясы с невольником ревизора и прекрасно знавший, какой ответ он получит. — Ложись на обратный курс. Разве ты не слышал дудки?
— Звиниде, масса, — ответил раб, низко кланяясь, — не могу я эдо видеть, масса, чезное злово, не могу!
И с этими словами он исчез в люке. На корабле он был единственным лицом, кроме лекарского помощника в лазарете и больных, которое не было обязано присутствовать при экзекуциях. С детства привыкший к выполнению несложных и необременительных обязанностей и к мягкости одних только добрых хозяев, Гвинея, хотя и был рабом и мог быть продан, как лошадь, за долги, был словно в резиновых наручниках и пользовался всеми свободами.
Хотя владелец тела и души этого раба — ревизор никак не выделял меня, пока я служил на фрегате, и не оказывал мне никаких услуг (да вряд ли это было в его власти), тем не менее, видя его ласковое, снисходительное обращение с рабом, я питал к нему невольную приязнь. Когда мы прибыли домой и обстоятельства сложились так, что могли особенно раздражить рабовладельца, его отношение к Гвинее нисколько не изменилось, что еще усугубило мое уважение к его хозяину и убедило в том, что у него действительно доброе сердце.