Сосуществование и совмещение противоположностей, разные формы которых предстают в произведениях Достоевского, не являются, однако, разрешением противоречий, но лишь их предельным напряжением до воплощенного в стиле критического состояния: если и разрешить эти противоречия невозможно, то и не разрешать их тоже невозможно.
Таким образом, в критических точках наивысшего стилевого напряжения раскрывается человеческая жизнь, по удачному выражению Г. Пономаревой, «в кризисе и одновременно в перспективе» 11 . А результативным выражением такого совмещения противоположностей является напряженнейший духовно-деятельный порыв человека, который, говоря словами Блока о Достоевском, «носит в душе вечную тревогу, надрыв, подступает вплотную к мечте, ищет в ней плоти и крови», которому «снится и вечная гармония: проснувшись, он не обретает ее, горит и сгорает… он хочет преобразить несбыточное, превратить его в бытие и за это венчается страда-нием» 12 . Таким образом, воплощение в слове предельного напряжения совмещаемых противоречий и кризисной структуры человеческого сознания становится вместе с тем особой формой воздействия на читателя, обращением к «человеку в человеке», в понимании Достоевского.
Во всех рассмотренных примерах обнаруживаются сходные структурные отношения, выраженные, в частности, в ритмической организации произведений Достоевского: во-первых, сосуществование и предельное совмещение противоположностей и, во-вторых, такое соединение, которое, будучи совмещением, никогда не оказывается, однако, полным слиянием и, наоборот, обостряет их окончательную несоединимость. Этот проясняющийся в стиле Достоевского структурный принцип точнее всего характеризует сочетание: нераздельность и неслиянностъ.
Глубокое художественное освоение жизненной диалектики единства и внутренних противоречий все более усложняющегося мира человеческой жизнедеятельности – характерная черта стилевого развития русской литературы второй половины XIX века вообще, проявившаяся в творчестве всех наиболее значительных художников этой эпохи, и прежде всего Толстого и Достоевского. Но шло такое освоение принципиально различными путями, и совмещение противоположностей как конкретный стилеобразующий принцип, одно из выражений которого можно увидеть в ритмической организации произведений Достоевского, существенно отличается, например, от толстовского воссоздания «диалектики души» и внутренне противоречивого движения человеческой жизни и мысли.
Покажу одно из таких различий на небольшом примере. Чичерин в своей работе о стиле Толстого проницательно анализирует внутреннюю структуру одной из фраз романа «Война и мир»: «„– Да, да, на войну, – сказал он, – нет! Какой я воин! – А впрочем, все так странно, так странно!..“ Здесь очень существенна расстановка знаков препинания. Если бы было: „Да, да, на войну, – сказал он. – Нет, какой я воин!..“, перед нами были бы два противоречивых суждения, следующие друг за другом и отменяющие друг друга. Но для стиля Толстого существенны единство и насыщенность противоречиями единой фразы. И совершенно закономерно „да, да“ и „нет“ совмещены, слиты вместе» 13 . «Единство и насыщенность противоречиями единой фразы» здесь бесспорны, а вот то, что «да, да» и «нет» совмещены, слиты вместе", представляется сомнительным. Фраза здесь не совмещает противоположности в каком-то одном моменте, а связывает, сопрягает их, наоборот разворачивая единый момент жизни человеческого сознания в процесс становления и развития внутренне противоречивого единства складывающейся мысли. В единстве фразы запечатлено это смутное и «странное» движение, а «да, да» и «нет» – это именно этапы становления целого.
Совсем по-иному сталкиваются «да» и «нет» у Достоевского: «А впрочем, я с вами… ведь вы уж, конечно, не нигилист! Отвечайте откровенно, откровенно! – Н-нет…», «Влюблен ты, что ли? – Н-нет. Я… я как сестре писал; я и подписался братом». Вот в этих ответах Раскольникова и Мышкина «да» и «нет» действительно совмещаются в одном слове, и не момент здесь развертывается в процесс, а, наоборот, процесс свертывается в напряженный миг, где противоположности сосуществуют, а внутренний ритмико-интонацион-ный перебой выявляет их нераздельность, но и неслиянность.
В свете сказанного обнаруживается глубокая стилеобразующая значимость тех особенностей повествовательного строя, о которых говорилось выше, и прежде всего – нарастающей расчлененности и даже обособленности отдельных элементов художественного целого, с одной стороны, а с другой – не менее интенсивного вмещения внутренне противоречивой целостности даже в отдельные слова-символы и т. п. И если, по справедливому замечанию Д. С. Лихачева, «обособление всех частей мира и связанная с этим обособлением свобода характеризуют внутренний мир произведений Достоевского» 14 , то этому же внутреннему миру присуще необыкновенно интенсивное выражение единства даже в отдельно взятой обособленной частности.
Вообще, задача все более глубокого освоения всей полноты человеческого бытия решалась в наиболее значительных стилевых системах русской литературы XIX века двумя противоположными путями: толстовскому акценту на связывание, воссоздание в сложных и многоплановых художественно-речевых построениях прежде всего процесса становления, развития, сопрягающего разнородные элементы в движущемся целом, противостояло присущее Достоевскому доведение обособления до его крайних пределов, где оно переходит в свою полную противоположность. В соответствии с известным высказыванием писателя, «глубина, превышающая Шекспира» отыскивается здесь в отдельном факте действительной жизни, «вроде бы даже и не таком ярком».
"Разложение – главная видимая мысль романа" 15 , – говорил Достоевский о «Подростке», и действительно это видимая мысль, так как отпечаток «эпохи всеобщего обособления» доходит даже до ритмико-речевой внешности повествовательного строя этого – и не только этого – произведения Достоевского. Но, как видно из сказанного, воплощаясь в художественном мире Достоевского, эта коренная ситуация действительной жизни тут же и отрицается открытием несовместимости раздробленности и человечности, проявлением того, как обособленная частица может оказаться и оказывается наполненной всеобщими связями и «сердцевина целого» вдруг особенно концентрированно воплощается в какой-либо отдельной детали. Поэтому произведения Достоевского, как писал Толстой, «передают чувства, влекущие к единению и братству людей» 16 .
Присущая Достоевскому диалектика объединенности и обособленности выявляется, например, в принципиальном для стиля этого писателя появлении и взаимоотношениях двойников: с одной стороны, несоединимость разных сторон во внутренне противоречивой человеческой целостности приводит не только к объективации, но даже к персонификации противоположностей, но в то же время двойник проясняется как таковой лишь в той или иной форме совмещенного сосуществования со своей первичной основой. Двойники существуют и вместе друг с другом, и одновременно друг в друге, и ни одна из этих форм бытия не может обойтись без другой.
Аналогичная глубинная структура совмещения противоположностей обнаруживается и в организации повествования многих произведений Достоевского. Лихачев писал о том, что Достоевскому нужны рассказчики и хроникеры, «чтобы ввести самого себя в действие, максимально это действие объективировать, создать необходимое соучастие рассказчика в рассказы-ваемом» 17 . Это, конечно, верно, но еще важнее роль рассказчиков в структуре организуемого автором «большого диалога». Повествователь у Достоевского, в отличие от повествователя у Толстого, принципиально не возвышается над героями, но реализует, проясняет связи между ними и, находясь на одном уровне с героями, переводит эти связи из внешних во внутренние. И опять-таки повествователь совмещает здесь противоположности: он не может быть просто одним из героев и не может быть «всезнающим автором». И опять-таки противоположности эти, совмещаясь, ни в каком моменте не могут слиться воедино.
Таким образом, одной из важнейших форм выражения авторской позиции в произведениях Достоевского становится особая система одноуровневых отношений «повествователь – герои», при помощи которой обеспечивается переход внешних связей между ними в связи внутренние и автор, будучи носителем и выразителем связей 18 людей, голосов, миров друг с другом, оказывается одновременно и вместе с героями, и внутри каждого из них.
Если у Толстого, особенно в его позднем творчестве, «последние», по Достоевскому, противоположности «я и все» сливаются в итоговом синтезе и образ повествователя предстает как воплощение именно такого слияния, то в художественном мире Достоевского и здесь обнаруживается лишь совмещение этих последних противоположностей, опять-таки нераздельность и неслиянность «я и все». Каждое подлинное человеческое "я", по художественной логике Достоевского, не может не совмещаться с другими, не стремиться к общению и – в пределе – слиянию с ними, и вместе с тем оно не может не относиться к другому "я" именно как к другому миру, как к противостоящему ему «ты», и всеобщий диалог Достоевского, будучи непрерывным совмещением "я" и «ты», никогда, однако, не оказывается их слиянием.