Тут я дошел.
— Ну, поехали! — произнес я историческую фразу.
Теперь мы трое собрались, и наши геральдические животные — тоже, хотя мы их слегка перепутали. Я восседал на Дюрандали. Крылья она получила неважнецкие в смысле подъемной силы, хотя такой раскраски, что павлин бы обзавидовался. Однако благодаря им ей замечательно скользилось по воздуху в полуметре от земли или, скорее, от облаков, этаким шлейфом; так что я вполне мог не подбирать ноги. Моя супруга, как и вначале, восседала на рогатом жеребце. По справедливости, его надо было уступить нашему Сальватору: как-никак, именно он выручал всех нас в критические моменты, и пожинали мы плоды его побед. Но он воспротивился:
— Я ж не полководец какой-то. Мне по чину вообще осел положен, как единственному миротворцу среди вас, вояк и поединщиков. Да и этот самый младший Кьяя одних женщин слушается.
— Так что, слетаем на пицундский рынок середины семидесятых прошлого века и изловим там ишачка покрасивее? Рукой подать, — сострил я.
— Зачем? Я лучше Вальтера подседлаю. Уши у него длинные? Длинные, хотя и не выше лба растут. Хвост с кисточкой? С кисточкой, ибо в детстве не купировали некие гуманисты. Упрям он, как природный осел? Упрям. И еще горлопан и полнейший неслухолух.
— Ну, ты полегче, а то копытами залягаю и рогами забоду, — ворчит Валька, — не посмотрю, что старый приятель, в моей шкуре побывал.
…Мой брат и тезка, мое второе «я». Моя сестра и жена. Радость и Покой. Они и я сам, они — я сам. Мы и наши облики, мы и наши дети прошли через все времена и соединили их. Мы… мы перевернули землю!
…Потом мы начала спускаться в Город. Он наполнял собой долину подобно облаку, сотканному из лилий и жемчугов, и как облако, так и он ежесекундно менял очертания, оставаясь самим собой. Дерево произрастало на его главной площади: высокие корни составляли основу шатра, где, играя, прятались между цветущих лиан маленькие дети. Звонкая вода струилась из-под них, разделяясь на двенадцать прядей. А вдоль берегов собрались они все. Мой Дэн с его йоговской лысинкой и его коллеги; монахи ближнего и монахи дальнего боя; монахини-цветочницы и монахини-фруктовщицы. Двенадцать — те, кто приходил ко мне днем, и в то же время члены королевского совета. Некто в белом мундире и широких золотых лампасах, с фонарем в руке, как Диоген; фонарь потух — видно, поиски истинного человека закончились. Под руку с ним — еще один незнакомец; из-под френча, застегнутого на все пуговицы, виднелся алый воротник цыганской блузы и черные шальвары с сапогами, на голове был венец, который смахивал на перевернутую грушу. Еще я заметил старичка в черной рясе с коробчатым поясом пурпурного цвета и в таком же кардинальском берете с помпоном. Он к нему, видимо, не привык и то и дело снимал, потом вытаскивал изнутри тафью того же цвета и прикрывался ею, чтобы не надувало в тонзуру; осознав торжественность момента, однако, спохватывался и возвращал берет на место. И так без конца.
Тут же господин Френзель, ужасно сконфуженный, но одетый, наконец, единообразно, во что-то оливковое, стоял в обнимку с двумя девушками в серьгах и монистах и говорил, кивая на кардинала:
— Вот, интриган старый, закрестил меня так, что теперь все евреем считают, когда имя мое исправилось. Да я ж самый натуральный цыган! У меня, может быть, на душе красная рубашка надета!
Множество лиц, и все они смотрели не на нас, а в небо. Там продолжалась феерия: раскручивались колеса, брызжущие разноцветным шутейным огнем, и, развернувшись совсем, оказывались драконами. Четыре прямых рога их были как корона, крылья — расписные китайские веера. Они то играючи взмывали вверх, то подлетали на бреющем к земле и подхватывали детей и детишек Леса, Степи и Пустыни — полетать вместе. Иногда кто-нибудь из ребятишек с радостным визгом падал с крутой ребристой спины, и тогда Кирька или Горгончик, изловчась, водворяли его за шиворот обратно.
…И цыганка была тут — в громадных золотых серьгах, осыпанных алмазами, в торжественно-синем платье с пышной многоярусной юбкой и в такой же мантии, с тончайшим белым платком на светлых косах… Она вовсе не была старой, просто молодость ее неиссякаемо длилась с начала веков и времен.
Она обернулась к нам. Вокруг нее кипело море радости, но глаза ее, изменчивые, как небо в грозу, были мудры и слегка печальны. Мы все отразились в них, сливаясь в один образ и становясь единым. Поистине! Она, как и иные Старшие, меняла облики, властвовала над стихиями и лепила времена и пространства, как глину, — но ее сущность, в отличие от их существования, оставалась одной и той же. Она была всеми Родильницами, я — всеми рожденными в Бытие.
— Мама, — произнес я совсем тихо.
© Copyright: Тациана Мудрая, 1998(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});