И все равно было темно. Быть может, так казалось из-за мрачных нарядов гостей или из-за позднего дождливого вечера за окном, который будто пытался пролезть в дом. Но скорее всего, обстановка в гостиной выглядела зловещей и мрачной сугубо для Виктора, который бродил среди этих чужаков, никем не узнаваемый, ни с кем не обменивающийся даже парой слов, никем не замечаемый.
Собственная незначительность Виктору сейчас была только на руку. В среде репортеров, ведущих журналистское расследование, незаметность ценится превыше всего, и шанс оказаться там, где на тебя не обращают никакого внимания, выдается очень редко. Виктор не мог его упустить: он слушал, глядел и подмечал. И то, что он видел, ему не нравилось, более того — оно его пугало. Как пугало старую госпожу Джину Кэндл электричество. К слову, именно из-за этого в Крик-Холле до сих пор было только газовое освещение.
Виктор вдруг поймал себя на мысли, что никогда раньше не задумывался о том, как же в таком случае работают холодильник или радиоприемник. Что ж, теперь он знал. Чтобы сохранить колбасу в холоде или послушать любимое радиошоу, маме не нужно электричество.
В гостиной собралось столько народу, что Виктору порой приходилось протискиваться. В некоторых из присутствующих он узнавал дальних родственников, но никакого воодушевления от подобных встреч не испытывал. Виктор чувствовал себя среди всех этих людей неуютно, неловко и неуместно. Плохое настроение усугублялось тем, что у него был всего один костюм — темно-зеленая тройка, в которой он приехал, в то время как гости разоделись, как на бал.
Когда они с Кристиной вернулись домой, сестра велела ему ждать здесь и проследить, чтобы никто не занял «своей наглой гостевой тушкой место для славного малыша». Сама она тем временем собиралась спросить у мамы разрешения собрать свою «расчудесную» покупку в гостиной. Виктор уже начал было спорить, но Кристина, не желая ничего слушать, заявила: «Ты обещал помочь, так что только попробуй улизнуть, мистер Ленивый Ускользун!» — и убежала на кухню. Разрешение спрашивалось уже больше часа…
Именно так Виктор и оказался брошен и забыт в море чужих бесед, сигарно-сигаретного дыма и хриплого, каркающего смеха. Злясь, как это часто случалось в последнее время, на весь проклятый мир, он застыл у камина в полном одиночестве, протянув руки к огню.
Над головой невысоко висел один из этих странных светящихся шариков…
Виктора вдруг заинтересовал вопрос: а что случится, если дотянуться и ткнуть в него? Не упадет ли он тогда на кого-нибудь из этих гостей? Важности и напыщенности у кого-то из них в таком случае точно поубавится — может, тот даже, глубоко оскорбившись, отправится в свою комнату и вечер (лично для него, Виктора) будет не так сильно испорчен…
Виктор в тот момент еще не знал, что для него вечер испорчен не будет. Поскольку этим вечером он умрет. Да, все верно: умрет.
Сам бы он, не без доли фатализма, посчитал, что лучше и быть не может: отправиться на покой, перестать испытывать боль и ненависть к той, которая совершила столь немыслимую подлость. Лучше бы она переехала его машиной. Лучше бы удавила его во сне. Лучше бы… Да что угодно лучше, чем наблюдать самодовольную рожу кузена Сирила, расхаживающего повсюду и рассуждающего на всю гостиную, как ему повезло и как он счастлив, при этом не упуская случая упомянуть, что когда-то его невеста бросила его кузена-неудачника Виктора, который «только что был где-то здесь. Вы его не видели? Такой неприметный хлыщ в нищенском зеленом костюмчике…».
Да, знай Виктор, что его вскоре ждет, он бы не сомневался: это лучший вечер, чтобы сбежать от всего, что его окружает и что он так ненавидит. Но он не знал. Он ненавидел Сирила, ненавидел его близняшку-подпевалу Мими, ненавидел Сашу. И с ненавистью глядел на висящие над головами гостей стеклянные шары, рассеивающие теплый рыжеватый свет.
Шары эти висели сами по себе — никаких нитей. Виктор решил, что к этому приложили руку фокусники Петровски, хотя, быть может, во всем виноваты и… ведьмы. Он уже ни в чем не был уверен. Кроме разве что того, что еще пару дней назад он ни за что не поверил бы даже в само существование ведьм.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Неприятнее всего было перестать лгать самому себе и принять тот факт, что он вообще ничего не хотел замечать у себя под носом, что странности, окружающие его сейчас, не появились вдруг из ниоткуда, что различное необъяснимое, абсурдное и попросту невозможное творилось прямо у него на глазах с самого детства.
Он был зол. Оскорблен. В ярости. Он чувствовал себя так, будто стал жертвой жестокого розыгрыша, обмана, и еще горше становилось от понимания того, что никто его ни разу так и не обманул. Даже тетушка Рэммора, поджигающая сигареты взглядом. Он сам виноват — и почему ни разу не спросил, как она это делает, при этом помешав ей, как обычно, отшутиться? Должно быть, потому что все это его не слишком интересовало. Но сейчас… О да, сейчас он не мог перестать думать об этом. Не мог больше отвести взгляд или проигнорировать. Он словно оттолкнул от себя полупрозрачную портьеру, которая загораживала сцену. На первый взгляд все осталось таким же, как и за мгновение до того, но все эти мелочи (обрывки разговоров, странности в поведении, манерах и внешнем виде ведущих их людей, кое-какие изменения в доме и прочее) больше не могли прятаться и сливаться с обстановкой с прежней легкостью. Виктор сразу же стал замечать, как замечает человек, которому шепнули на ухо: «Все кругом — не то, чем кажется. Погляди: они же все прикидываются…»
Кот Коннелли, который просто ненавидит, когда его называют Конни, запрыгивает на высокую спинку кресла, в котором сидит дядюшка Джозеф. Но этот кот ведь ничего не видит, поскольку глаза его скрыты повязкой. Как же он в таком случае ориентируется? Да и прыжком это тяжело назвать — скорее он вальяжно воспаряет на спинку дядюшкиного кресла.
Дядюшка Джозеф в безупречном вишневом костюме с нафабренной прической, с заглаженными назад иссиня-черными волосами… Да ведь еще вчера вечером он был отчаянно лысоват, а оставшиеся жалкие локоны напоминали скомканную белесую паутину! И это касалось не только его прически. Форма лица, фигура — все изменилось: дядюшка подтянулся, осанка выпрямилась, он избавился от живота и обвислых щек. Если на его лице и остались морщины, то они делали его скорее величественным, нежели старым. И как так вышло, что вечно простуженная развалина дядюшка Джозеф превратилась в почтенного джентльмена мистера Кэндла, великолепного хозяина Крик-Холла? А как он себя важно держит! Как церемонно он беседует с немолодым грубого вида мужчиной, которого зовут то ли Фирч, то ли Ферч!
Сам то ли Фирч, то ли Ферч все отпивает и отпивает из своего бокала вино, но дело в том, что стеклянный бокал прозрачен и прекрасно видно: стоит вину закончиться, как оно появляется в нем снова. То ли Фирч, то ли Ферч при этом рассеянно барабанит пальцами по столику, на котором за считаные мгновения засыхают стоящие в вазе цветы. Их лепестки и листья опадают на кружевную салфетку, но в следующую же секунду поднимаются по воздуху обратно, цепляются на свои прежние места, при этом багрянец и зелень тут же возвращаются в бутоны и стебли так, словно кто-то намеренно сгущает краски.
Краски сгущала пожилая дама с пугающим своей нелепостью совершенно детским лицом, которая в волнении и страхе сжимала столешницу с другой стороны. Так выражалась ее неосознанная реакция на ворчание и упреки еще более древней старухи, отчитывающей ее, словно девочку.
«Матери и дочери никогда не меняются, — подумал Виктор. — Но не все матери при этом заставляют свою дочь испытывать боль, одним лишь взглядом прочерчивая у нее на скуле тонкую кровавую полосу, будто опасной бритвой».
Должно быть, дочь сильно провинилась. Хотя, учитывая склочный вид матушки (чрезмерно напудренного ходячего трупа в огромной шляпе, в тени которой мог бы укрыться от дождя, наверное, полк солдат), легко было предположить, что ее дочь всего лишь съела на одно пирожное больше, нежели ей полагалось.