Когда в Москве разрабатывалась легенда для Самарина, выбор болезни, по которой он полностью освобождался от военной службы, был одним из очень трудных моментов. К тому времени Центр располагал шифром обозначения болезней, употреблявшимся в 1939 году. Но стало известно, что в начале 1941 года перечень таких болезней был пересмотрен в сторону их сокращения. Значит, можно было выбирать только такую болезнь, которая не могла быть вычеркнута из перечня как неподдающаяся лечению. В конце концов речь шла о двух болезнях: шизофрения и наследственный порок сердца. Шизофрения была привлекательна тем, что в случае необходимости ее не так уж трудно было симулировать и даже при длительном клиническом исследовании искусную симуляцию разоблачить почти невозможно. Но Самарину предстояло, и, как мы убедились, довольно часто, самому говорить о своей болезни, и говорить не с врачами. И ясно, что надеяться на расположение к коммерсанту-шизофренику не приходилось. Другое дело — порок сердца. Но симуляцию этой болезни мог разоблачить любой врач. Слепо полагаться на то, что врачебного осмотра не случится. И тогда решили: в карточке об освобождении от военной службы будет записано обозначение шизофрении, а в разговорах не с врачами Самарин будет говорить о пороке сердца. В случае же если этот его обман раскроется, он должен оправдываться тем, что ему не хотелось сознаваться в душевной болезни. А если Самарину придется предстать перед врачебной комиссией, он будет вести себя как больной шизофренией. Но в этом варианте было свое белое пятно. К разговору с врачами о ходе и явлениях болезни он был подготовлен отлично. Его на этот счет в Москве хорошо проинструктировал известный психиатр профессор Краснушкин. А вот о ходе лечения он почти ничего немецким врачам сказать не мог, не мог назвать даже клинику, куда обращался он или его родители, это всегда можно проверить; допустим, что он скажет, будто находился в клинике только в школьные годы и потому ничего уже не помнит. А как было с лечением потом?..
Конечно, наиболее известные психиатрические клиники Германии и крупные немецкие психиатры были известны, но привязка к ним Самарина тоже таила опасность проверки. Нужна была какая-то конкретность, пусть даже малозначительная, которая, промелькнув в рассказе Самарина, вызывала бы к нему доверие. Но где взять такую конкретность?
Тогда в подготовительной разработке этого момента легенды казалось, что из тупика выхода нет, но помог случай...
В начале ноября 1941 года под Москвой был взят в плен технический работник немецкой группы, снабжавший фронтовыми материалами Берлинское радио. Метельной ночью мотоциклист вез его на пункт связи, они заблудились и напоролись на наших разведчиков. Радиодеятелю было тридцать лет. Он был в военной форме, но на первом же допросе заявил, что он лицо гражданское, и в доказательство предъявил карточку об освобождении от военной службы как больной шизофренией. Это сильно развеселило работников нашей контрразведки, и факт о сумасшедшем из Берлинского радио попал во фронтовую печать. А его карточка об освобождении от военной службы была отправлена в Москву, куда направлялись все могущие представить интерес немецкие документы. И когда готовилась легенда для Самарина, об этой карточке кто-то вспомнил. Из лагеря военнопленных был доставлен владелец карточки, и в присутствии Самарина его подробнейшим образом расспросили о болезни, лечении и о процедуре освобождения от военной службы. И все же опасность оставалась — опасность проверки того, что расскажет Самарин.
Самарин шел по городу в полном смятении. Неужели его работа оборвется? Все документы остались в комендатуре, и это лишало всякой надежды вывернуться из ситуации, не обращаясь в госпиталь. А там может произойти все что угодно. Во-первых, там может не оказаться психиатра, а какой-нибудь служивый врач, увидев вполне здорового на вид и притом разумно разговаривающего молодого мужчину и помня о приказе фюрера, напишет заключение о годности к военной службе и еще скажет: «Стариков берем, а как вам не стыдно?..»
Опять Самарин вспомнил о Вальрозе, но подумал, что идти к нему с рассказом о неблагополучии в документах, а главное — об истинной болезни нельзя, это означало бы потерять его доверие, а значит, и его отца. Словом, нельзя...
Выйдя на набережную Даугавы, Самарин остановился у гранитного парапета и, смотря в сверкающую под солнцем живую воду, думал, думал, думал... Надежда, единственная надежда вспыхнула солнечным бликом на гребне волны...
Доктор Килингер встретил его радушно и мгновенно заметил, что он встревожен. Как только они прошли в его кабинет, спросил:
— Что у вас случилось?
Самарин подавленно молчал. Он уже начал осторожно выказывать признаки своей «истинной» болезни.
Стараясь заглянуть Самарину в глаза (а он их прятал), Килингер сказал с чисто врачебной уверенностью:
— Раух, с вами что-то происходит. Самарин молчал.
— Вы меня тревожите...
Самарин еще помолчал немного и сказал тихо:
— У меня, профессор, большая беда.
— Ну наконец-то, заговорил! Рассказывайте, что за беда, и помните, что человеку, попавшему в беду, всегда она кажется самой большой.
— Профессор, когда я говорил, что у меня порок сердца, это не было правдой, — сказал Самарин и удивленно посмотрел на Килингера: он смеялся.
— Оказывается, Раух, я в болезнях все-таки разбираюсь, и не только в душевных, — говорил Килингер, смеясь. — Наблюдая вас, я не замечал некоторых примет болезни и думал: не было ли ошибки в диагнозе?
— У меня шизофрения, профессор. Моя мама покончила с собой, когда мне было десять лет. Но я стыжусь признаться в этом. И отец тоже всячески это скрывал. И он еще давно приписал мне порок сердца и требовал, чтобы я всем говорил так же.
— Это глупо! — раздраженно обронил Килингер и уставился на Самарина внимательными, чуть прищуренными глазами.
Они оба молчали.
— И оказывается, я никудышный психиатр, да, никудышный, — продолжал Килингер, вглядываясь в Самарина.
— Но это правда, профессор.
— Где вы лечились? У кого?
— Еще в школьные годы я каждое лето проводил в специальном санатории в Гарце, а когда учился уже в университете, дважды проходил лечение в клинике под Гамбургом. Но у меня ничего такого особо заметного не было, просто надолго портилось настроение. Я умолял отца, но он заставлял меня ложиться в клинику. И всякий раз он эти мои исчезновения обставлял с глупой таинственностью, которая меня только еще больше раздражала.
Килингер слушал очень внимательно, не сводя с него цепкого взгляда.