поставили. Всякую тряпку перетрясли. И у меня и у тятьки все карманы вывернули. Листовки да какие-то письма искали. Тятька мне только говорит: «Не робей, Аким». Он знаешь какой, мой тятька... У-ух, какой! Он с полицейскими и не разговаривает, и не смотрит на них. Мамку отлил, сел у нее на кровати, меня рядом посадил и покуривает себе. А полицейские мыкаются. И на печь лазили, и под печку, и на чердаке были. И ни пса не нашли, окромя моей тетрадки, в которой я писать учусь.
Бабаня подставила к постели табуретку, принесла чашки, кринку с молоком, нарезала хлеба и, сказав «ешьте», начала надевать бекешку.
—Вы вон чего, ребятишки,— наставительно заговорила она.— Не малые вы и с понятием... Я к твоей мамке побегу, Аким, а ты чтоб за Ромкой наглядывал. К ночи не вернусь — в печи у меня щи с кашей. Ешьте.
Она ушла, а мы долго молча переглядывались с Акимкой.
—А потом что было!..— оживился Акимка.— Полицейский, что за старшего — усы у него как буравчики закручены,— подскочил ко мне и спрашивает: «Твоя тетрадь?» — «Моя»,— говорю. Он весь выпрямился и кричит: «Врешь ты!» А я ему на ответ: «Сам ты брешешь!» Ой и взъярился он!.. Весь вскраснел, ногами топает. «Ты, кричит, солдаткам письма писал?» — и сует мне тетрадку, требует, чтобы я враз сел за стол и при нем писал какие-то слова. Не знаю, что бы вышло, только еще один полицейский прибежал и старшему на ухо забормотал. Он аж вздернул шапку на голову и пошел под нее руку совать, перед тятькой извиняться. Тятька ему ни слова, ни полслова, сидит, мамку по щеке гладит да покуривает. Полиция — из избы, а мамка как закричит, а тятька как вскочит, как на меня заорет: «Марш из дома!»
Мы не заметили, как в камору вошли хозяин и Макарыч. Запахивая полы хорьковой шубы, Горкин хмурился.
—Оба тут. Завтра же на Мальцев хутор, к Даниле Нау-мычу. Чтоб в Балакове и духу вашего не было, письмописцы сопливые!..
26
Ехать на хутор, не показав меня доктору, бабаня наотрез отказалась.
—По службе что хочешь с них требуй, Митрий Федорыч, за нее ты им жалованье положил, а жизнью их не ты распоряжаешься. Не дозволит доктор везти — не повезу, хоть ты меня на куски рви! — заявила бабаня хозяину, когда он заехал во флигель, раскричался, что я до сих пор не на хуторе.
А доктора не было. Вызвала его какая-то управа в Саратов. Пять дней кряду возил нас с бабаней Махмут в больницу, и только на шестой доктор оказался на месте и принял нас.
—Ну-ка, покажи, как ходишь! — И, словно солдату, принялся командовать: — Ать-два, ать-два!
После того как я прошелся несколько раз по комнате, приказал раздеться и лечь на диван. Долго тискал мне колени, локти, давил на грудь, на плечи, а затем черным мягким молоточком обстукал всего от пят до маковки. Швырнул молоточек на стол, велел перевернуться со спины на грудь и, припадая ухом то к одной лопатке, tq к другой, слушал, одобрительно покрякивая:
—Так, так... Неплохо.
Потом заставлял прыгать на одной ноге, приседать и прислонял ухо к груди. Под конец шлепнул меня по животу, рассмеялся:
Все! Кругом заштопался. Молодец! До ста лет жить будешь.— И обратился к бабане: — Ну-с, любезнейшая... Марья Ивановна, кажется?
От роду так звали,— откликнулась бабаня, приподнимаясь со стула.— Уж такое-то спасибо огромное вам за Ромашку!
Доктор отмахнулся и, глядя на меня, сказал:
Никаких лекарств. Хватит. Кости срослись, жилы крепкие, а мясо нарастет. Ему бы теперь на вольный воздух да в работу.
Мы на Мальцев хутор поедем, к дедушке,— похвалился я.
Вот-вот,— одобрительно закивал доктор.— Там великолепно. Пруд в балке, сад, роща березовая. Все это внизу, в тишине. Превосходно! — И опять обратился к бабане:—А вас, Марья Ивановна, я тоже послушаю. Вид у вас никудышный. Лечить буду.
Какое уж мне лечение,— рассмеялась она.— Меня могила станет лечить.
Ишь вы какая хитрая! Да как же это вы можете без меня в могилу сунуться? — рассмеялся доктор.— По теперешним дням это не положено. Вы хоть раз у настоящего врача лечились?
Да ведь нечего лечить было. У меня за жизнь, окромя головы, ничего не болело.
—А вот посмотрим. Ну-ка, разоблачайтесь. А ты, Ромашка, выбирайся быстрее. Сапоги там, в ожидалке, обуешь...
Ожидалка длинная и узкая, как коридор. Вдоль стен — скамейки, а на них бабы, мужики, ребятишки. Сдержанный говор, покашливание...
Присев на свободный край скамьи, я быстро обертываю ногу портянкой, надеваю сапог.
—Ты дюже-то не тормошись, золотенький. Я больная. Скрипучий голос будто не в уши вползал, а в душу. «Арефа!»—воскликнул я про себя и, как от огня, отскочил к окошку, не успев обуть второй сапог.
Она сидела маленькая, скрюченная, опершись руками и подбородком на трость с костяным набалдашником. Не могу оторвать глаз от противной Арефы. Она будто провалилась в широкий, пышный лисий воротник шубы, из которого свисает окутанная клетчатой шалью нескладная и тяжелая голова. Медленно, будто спросонья, она поворачивает ее, не отнимая подбородка от набалдашника. Увидела меня, проворно вскочила.
—О-о, золотенький, да и где же мы с тобой повстречались!— еще на ходу заныла, запричитала она.— Узнала. Враз узнала. Глянула, а это ты. По глазынькам тебя угадала. Ты хворал, сказывают? Я слышу, больной ты, а наведать не решаюсь. Уж дюже я вами обижена. Так-то обижена, так-то!.. Ну, а все одно приду. Наскучила я, Ромашка. Как вспомню флигелек, где я с Силаном Наумовичем бедовала, так слезами и обольюсь. Здоровья господь пошлет — зайду. Хоть порожку крылечному поклонюся.— Она совсем было собралась расплакаться, уж и носом хлюпнула, да вдруг испуганно вытаращила глаза.— Куфайка-то, поди, из моих клубков вязана?
Меня давно подмывало сказать Арефе, чтобы она не зудела возле меня, толкнуть ее и выбежать на улицу, да проклятый сапог никак не надевался.
—Из твоих! — крикнул я ей в лицо.
—Господи, царица небесная! — схватилась она за сердце, но тут же пригнулась и, озираясь, виляющим голоском спросила: — Чаю, не всю пряжу-то извязали?
Ответить я не успел. Дверь кабинета отворилась, и доктор, выпуская бабаню, громко позвал:
—Лоскутова Агафья.
—Сейчас, батюшка, сейчас! — И, еще ниже наклонившись ко мне, засипела: — Нынче же к вам наведаюсь. Мошенники вы, все мошенники!..
Бабаня была чем-то обрадована и не могла этого скрыть.