class="p1">Она хмурилась, сжимала губы, но в каждой морщинке таилась улыбка:
—Одевайся скорее, сынок.
На улице крупными хлопьями падал снег. Махмута не было. Постояв минуты две на крыльце, бабаня сказала:
—А ну его! Не будем ждать. Пойдем!
Она прикрыла меня концом шали, и мы пошли, не разбирая дороги, прямо по сугробам. Макарыч стоял в калитке.
Волки, что ли, за вами гонятся? Чего Ибрагимыча не дождались?
А несем-то чего!..— воскликнула бабаня.— Доктор-то, доктор-то... какой человек сердечный! На-ка.— Бабаня достала из складок юбки письмо, протянула Макарычу.— А ты чего стоишь? Снег-то тает, поддевочка мокнет. Иди в камору, раздевайся.
Но я не уходил. Мне было любопытно знать, от кого это письмо и почему так обрадовалась ему бабаня.
Макарыч ощупал конверт, оглядел его на свет и осторожно вскрыл. Из конверта он вынул несколько листочков и, медленно опустившись на стул, долго читал их. Дочитал, счастливо рассмеялся:
Ну, славно! Привет вам от Надежды Александровны. А доктор Зискинд молодец! Большое ему спасибо.
Ты к нему сходи,— наставляла бабаня.— Наказывал. Пусть, говорит, захворает и придет.
Да уж придется захворать,— откликнулся Макарыч и быстро свернул письмо.
—Чего же пишет-то? — спросила бабаня. Макарыч пожал плечами:
Да ведь как расскажешь, крестная. Думами своими делится. Нелегкие они. Тюрьма — не родной дом, скучает.
Ох-ох-ох! — вздохнула бабаня.
Ты чего? — настороженно спросил ее Макарыч.
Да так. Гляжу вот на тебя, а мысли-то плутают.— И она коснулась рукой письма.— В мечтах-то глупых, Макарыч, я ее и женой твоей видала, и детишек ваших напестова-лась.
У Макарыча кожа на лбу сморщилась и побледнела.
Не доживем мы с вами до этого,— чужим, изменившимся голосом ответил он, засовывая письмо в конверт. И, повернувшись ко мне, спросил торопливо: — Можно на хутор-то? Разрешил доктор?
Не то что разрешил, а велел ехать,— ответила за меня бабаня.— Только вот на кого же я Палагу оставлю?
—А чего Палага? — воскликнул Макарыч.— Палага теперь с твоих рук сошла.
Как это — сошла? — удивилась бабаня.
А так, сын у нее.
Да что ты! Когда же?
—Ну, как тебе ответить, крестная,— развел руками Макарыч и, приоткрыв дверь в камору, позвал: — Аким, иди сюда!
Акимка эти дни жил у нас. Бабаня дневала и ночевала у тетки Пелагеи. Прибежит с утра, печку вытопит, со мной к доктору съездит и опять убежит. Первый день Акимка был Акимкой — непоседливый, шустрый, а потом вдруг притих, загрустил. Я пытался развлечь его, рассказывая ему, что произошло на Самарской, читал «Конька-горбунка», но Акимка не слушал. Сунет руки под мышки»и сидит ровно окаменелый. Сегодня, когда мы с бабаней собрались к доктору, Акимка заявил:
«А я к мамке побегу».
«Это для чего же ты побежишь?»—нахмурилась бабаня. «А для того же!—ответил Акимка.— Чай, она мне мамка или кто?..»
Сейчас он вошел довольный и, обдергивая рубаху, спросил:
—Чего?
Бабаня затормошила его:
—Дома был? Что там мамка-то?
А ничего. Лежит на постели. Чудная какая-то, ровно дурочка: и смеется и плачет. И тятька тоже. Мамкин передник надел, тесто в квашне месит.
А еще кто же у вас теперь? — нетерпеливо спросила бабаня.
Акимка отмахнулся и, присаживаясь на краешек стула, поморщился:
—«Кто, кто»!.. Тятька радуется, говорит: «Нас теперь три мужика в доме». Так, не знай чего выдумали сродить. Я, говорят, крикливый, а уж он-то орет, как буксирный гудок!
Бабаня и Макарыч смеялись, а меня Акимка тянул за рукав и, кивая на дверь каморы, шептал:
—Пойдем-ка, чего я тебе скажу! Мы переступили через порог.
—Письмо из Двориков получилось,— торопливо заговорил Акимка.— Тятька прочитал... Пишут, всех мужиков на войну взяли и половину поубивали. Курденкова Яшку убили. Обоих братов Чекмаревых, Барабина Тимошку тоже. Из мужиков на селе только старик Чекмарев да дед Ваня Маня-кин... Свислов новый дом сгрохал, и все бабы у него в работниках. А у Дашутки мать умерла, и она меж дворов бродит.
Давай-ка ей враз письмо писать.— Он засунул руку в карман, вытащил спичечный коробок, обвязанный шпагатом, и начал зубами разгрызать на нем узелок.— У меня вот деньги. Пятаками семь гривен. Бабы мне надарили, письма я им читал. Пиши ты Дашутке письмо и эти деньги ей вкладывай. Нехай она к нам в Балаково едет.— Глаза у него горели, лоб и щеки стали розовыми; высыпая на стол деньги, он огораживал их ладонью, чтобы не раскатывались, и бормотал: — Пропадет она там. При матери жизнь у нее была хуже хужего, а теперь и вовсе не знай какая.
В камору вбежала бабаня. Бросив шаль на постель, она принялась обшаривать полки.
—Ромашка, тебе, случаем, остаточек от клубка на глаза не попадался? — спросила она, заглядывая в ящик стола.
Я не понял, что это за остаточек.
—Да от пряжи, из которой я тебе фуфайку вывязала,— досадливо поморщилась бабаня и воскликнула: — Поди к Макарычу, погляди, чего там делается.
Мы с Акимкой бросились в горницу.
На полу, спиной к этажерке, сидела Арефа. Из-под полы шубы торчали носки ее скрюченных валенок. Шаль сползла на шею, повойник — на затылок, жидкие желтые клочья волос свисли над узким и низким лбом, лезли во впалый рот. Она держала свою трость за нижний конец, потрясала ею и, задыхаясь, выкрикивала:
—Не уйду! Умру тут, мошенники, а не уйду!
Макарыч, сидевший у стола, клонил голову то вправо, то влево, рассматривая Арефу.
Бабаня быстро прошла через горницу и положила перед Макарычем остаток от клубка. Тот долго рассматривал его, прикидывая на ладони. Из перекрещивающихся рядков пряжи проглядывала намотка. Арефа заворошилась, намереваясь подняться.
Сиди! — строго прикрикнул на нее Макарыч.— Не беспокойся, получишь свою святыню.
Ох, батюшка, ох, золотенький! — закачалась, запричитала Арефа.— Жизнь-то моя обездоленная и неухоженная. Все кровя он из меня, мошенник, выпил, а жилушки вытянул. В монастыре была, беспечально молитовки творила. Смутил он меня, сманул из кельи божьей и разорил и измаял...
Макарыч быстро наматывал пряжу на большой палец и мизинец. Намотка подпрыгивала по столу, стучала. Вот она подпрыгнула последний раз и, став свободной от пряжи, завертелась. Макарыч прихлопнул ее ладонью и начал развертывать.
Арефа, как подстегнутая, вскочила и, прижав к груди трость, замерла.
Макарыч развернул и бросил на пол серую изветшалую тряпку, затем желтую, и у него на ладони остались сцепленные за ушки шесть орленых пуговиц. Они тускло поблескивали.
—Вот так святыня! — Встряхивая пуговицы на ладони, Макарыч обратился к Арефе:—Думаешь, золото? Драгоценность? Безумная ты