листовки Углянский тетечку в арестантскую увез, а за нынешние — кого же?
Еще читая листок, сорванный бабаней со спины околоточного, я догадался, что написал его Макарыч. На моих глазах он писал в своей записной книжке и, передавая ее дяде Сене, сказал: «Надо костьми лечь, а к утренней заре все сделать». «Кого Углянский увезет в арестантскую за нынешние листки? Только Макарыча, только дядю Сеню»,— с ужасом думалось мне.
Я натянул на босые ноги сапоги и побежал к вешалке за поддевкой.
Куда?—догнала Ольга.
Домой, домой! — бормотал я, отталкивая ее.
Никуда ты не пойдешь! — топнула она ногой.— Думаешь, я пихаться не умею? Вот, вот!..— От ее быстрых и сильных толчков у меня закружилась голова, стало темнеть в глазах.
В коридоре задребезжал звонок.
—Вон бабанечка пришла! — обрадованно воскликнула Оля и побежала из залы.
Я сидел на диване вконец обессиленный.
Оля вернулась в сопровождении Махмута.
В первую секунду я не узнал его. На нем черный плисовый бешмет, отороченный по вороту и поле желтым мехом, за голубым кушаком — белой дубки рукавицы, шапка из мелкой черной мерлушки, на ногах — белые чесанки с новыми галошами.
—Видал, какой Махмут нынче? — Он подбоченился, сощурил и без того узкие глаза, рассмеялся.— За одна ночь мы счастливый сделался. Как в сказке прямо. Айда сюда! — махнул рукой Махмут, подойдя к окну.— Айда, гляди, какой моя рысак теперь.— Он схватил меня за руку и потащил к окну.— Гляди, пожалуйста.
Сначала я увидел знакомые санки с выгнутым козырьком, а затем серого, в темных яблоках коня. Чистый и гладкий, он лоснился и сверкал наборной сбруей.
—Ай-ай, какой конь!—восхищенно тянул Махмут.— Бежит— искры с копыт сыплет. Помирать с такой рысак буду.
Лошадь была красивая. Махмут счастливый, но я думал о Макарыче, о дяде Сене; хочу спросить Махмута про них и боюсь. А он уселся на диван, раскинул полы бешмета и, поглаживая свои колени, рассказывает:
—Вас вчера привозил, домой ехал. Мал-мал кушал, спать ложился. Сапсем спал, да Евлашихин дворник будил, велел: живо Горкин бежать. Прибегаем, а у Митрия Федоры-ча ^праздник. Жена приехал. Уй, красивый у него жена! Высокий, стройный, нарядный. Горкин вина мне бокал подносил, со мной чокался, приказал рысаков закладывать и его с женой катать. Мы быстро запрягал, к крыльцу подавал. Горкин с женой шуба одевался и требовал во всю ночь ехать куда глаз смотрит. Покатил я их за Балаково, в степь. С ветром катил. Туда-сюда двадцать пять верст как на крыльях летели. Вернулся домой, жена Горкин благодарить стала. Сумочку открыла и золотой десятка мне дала. Митрий Федорыч тот золотой брал, в снег забрасывал, жену укорял. Не по чести, сказал, одариваешь, и приказал коренной рысак из оглоблей выводить. Вывел я, а он повод шею мою мотал, говорил: «Вот, Ибрагимыч, моя плата за прогулка».— Махмут рассмеялся.— Веду рысак домой, думаю — сон. Прямо башка кругом! «Кто с ума сходил, думаю, Махмут Хусаинов ай Митрий Горкин?» — Рассмеявшись, он вдруг схватился за шапку.— У-уй, беда какой! От радости языком болтал, забывай дело. Мы, Ромашка, за тобой приехал, за тобой, Ольгашка. Живым делом собирайся, изба замки вешай — и трогаемся.
—Куда? — растерянно спросила Оля.
—«Куда» — сапсем плохой слово. Его говорить — пути не будет. Надо говорить: «Далеко ли скакать будем?» Вот.— И Махмут погладил Олю по голове.— Ишь какой твой волос золотистый, мягкий. Ну ничего. Макарыч приказал твоя у меня жить. У меня два дочка есть, ты третья будешь. Пойдет дело? А?
От души отлегло. Значит, Макарыч дома и с ним ничего не случилось. А Оля смотрела на Махмута не мигая и была будто в чем-то виноватой.
—А твоя, Ромашка, буду кыняжеский флигель доставлять. Бабанька за тобой ехать думал, да голова у ней больной сделался. Полотенцем она его вязал, хворать ложился. Давай твоя одежка скорей.
Помогая мне влезть в поддевку и кутая шарфом шею, Махмут продолжал говорить:
—Будоражный утро выходил. Вся Балаково на ногах был. У каждой дом листка клеенный находился. А на базаре листка на снегу валялся. Кто грамотный, вслух читал. Хороший листка. Все там писано. Война не надо, царь тоже не надо, вся богачи долой, а надо полный свобода для трудящийся народ, который мозоли на руках.
Оля, уже одетая, бегала по дому, запирала шкафы, ящики комода, закрывала окна внутренними ставнями.
—Пойдем, я тебя в сани сажаю, тулуп заворачиваю,— накрывая мне голову шапкой, сказал Махмут, а Оле весело крикнул: — Тебя у крыльца ждем! Ладно?
Мы уже шли по коридору, как вдруг дверь на улицу с треском распахнулась, и в нее неуклюже, но быстро просунулась
Евлашиха. В серой плюшевой шубе, в пуховом платке, кое-как обернутом вокруг шеи, она надвинулась на нас. Потная, красная, запыхавшаяся, остановилась и, пуча глаза, спросила:
Правда, что ли?
Какой такой правда ищешь? — ответил Махмут.
Швею-то,— у Евлашихи заколыхался подбородок,— сказывают, под охраной в тюрьму умчали?
Махмут рассмеялся:
Такой ты, Ламповна, баба ушлый, а промашку дал. Вчера еще дело было.
А платье мое?! — выкрикнула Евлашиха и двинулась по коридору.
Погоди, погоди, Ламповна!—старался удержать ее Махмут.
Но она отталкивала его и кричала:
—Восемь аршин муару высшего качества, кружевов елецких на двенадцать целковых! Да я за свое добро весь дом разнесу!
Они скрылись в дверях залы, а я почувствовал такую усталость, что пол подо мной стал опять прогибаться. Пока я по стеночке добрался до двери и вошел в залу, Евлашиха уже прикладывала к себе темное платье, отделанное серебристым кружевом. Затем распластала его на столе, приподняла один рукав, другой и сердито спросила Олю:
Значит, успела сшить?
Еще в тот вечер, как вы примеряли,— ответила Оля и, потупившись, договорила:—Тетя сказала, шесть рублей с вас за шитье и за подбойку с пуговицами рубль.
Нет, милая, ни копейки ты у меня не получишь! Видал, чего? — с веселым смешком обратилась она к Махму-ту.— Такое у меня переживание было, а она рубли требует! Мала ты, девочка, такие деньги иметь. А Надежде Александровне деньги теперь не надобны. Тюремным бог подает, а царь-батюшка кормит.
С каждым словом Евлашихи у Оли все приподнимались и приподнимались плечики, голова сникала, а во мне росли жгучая обида и злость. Скоро я, кроме Евлашихи, ничего и никого не видел в комнате. Жирногубое, в красных прожилках лицо, двоясь, качалось передо мной. Потом я увидел белые руки с короткими, как обрубки,