Однако даже такие книги, как мне говорили друзья, более состоятельные, чем я, для них слишком дороги. Правда, они, не задумываясь, тратят по две-три тысячи долларов в год на автомобиль, по триста — четыреста долларов на радиоприемник, по четыреста долларов на квартиру. А изумительную коллекцию отличных книг можно собрать через «Лимитед эдишен клаб» не дороже, чем по 10 долларов за штуку, как собирал я сам. И так же, как мой отец, оставивший мне переплетенного в кожу Мильтона, я предпочитаю оставить своим двум сыновьям добрую сотню книг, каждая из которых будет приносить радость добрую сотню лет, а отнюдь не состарившийся роллс-ройс, устаревший радиоприемник и пачку квитанций на оплаченную квартиру.
1941ПРЕДИСЛОВИЕ К «ОТЦАМ И ДЕТЯМ»
Теперь, когда русские классики так вошли в моду в Америке, с одной стороны, потому, что мы восхищаемся военными успехами Советского Союза, а с другой — потому, что с тревогой наблюдаем, сколь слаба и поверхностна наша собственная литература, Толстой и Достоевский, эти кающиеся гиганты, и грустный юмор чеховских пьес начинают заслонять другую великую, хотя и не столь величественную фигуру — Тургенева. Его немного забыли, но его время придет, как пришло время Троллопа. Нежность души Тургенева — слишком редкое качество, чтобы его не ценить.
Толстому и Достоевскому тоже присуща нежность, но она подобна исступленной любви крестьянки к своему больному ребенку. Один из постулатов, составлявших их жизненную философию, был: «Нас ничем не удивишь»; они чувствовали одновременно и что человечество надо спасать и что оно не стоит этого; и они не обладали утонченностью, этой главной чертой Тургенева. Именно благодаря этой замечательной особенности его прославленный «русский характер» приобретал гармонические и спокойные тона, смягчавшие те гнетуще черные или, напротив, раздражающие светлые краски, которыми пользовались другие русские мастера. И, возможно, поэтому мы, американцы, отнюдь не склонные замыкаться в себе, понимаем его героев, смеемся над ними, любим их.
Надо надеяться, что новые читатели, познакомившись с «Отцами и детьми» в этом прекрасном издании, увидят Россию, которая добрее и патриархальнее России ночлежек, изображенной Горьким; но картина, нарисованная Тургеневым, отнюдь не менее правдива и впечатляюща.
Главный герой романа, Базаров, студент-медик, верящий в лабораторный анализ больше, нежели в догмы и лозунги, — грубовато честный, питающий юношеское отвращение ко всем общественным институтам, где ценятся лишь деньги и титулы, дурно воспитанный, благородный в дружбе, поддающийся в самую последнюю минуту сентиментальности, которая, по его мнению, ниже его достоинства, — навсегда вошел в литературу как тип молодого радикала и новатора, живущего в любую эпоху. Мистер Уинтерич,[240] разбирая историю создания романа, полагает, что он интересен лишь для своего времени; по-моему же, роман Тургенева устарел не больше, чем любая пьеса О'Нила или роман Хемингуэя. В 1943 году, как и в 1862-м, когда роман увидел свет, он продолжает волновать умы, ибо говорит о том, что озадачивает и мучит поколение за поколением.
Базаров называл себя «нигилистом». Назовите его коммунистом, сюрреалистом или биофизиком, дайте ему сигарету вместо сигары, пересадите его в гоночный автомобиль из почтовой пролетки, в которой он мчался, чтобы увидеть свою возлюбленную Анну Сергеевну, прелестную и задумчивую, и тогда никто не почувствует ничего наивного или старомодного в горении его сердца и возмущении его ума. Он относится к тем немногим созданиям художественной литературы, которые продолжают жить, как живут Дон-Кихот, Микобер[241] или Шерлок Холмс, и мало кто из исторических личностей поспорит с ним в долговечности своей славы. И все же время от времени его следует представлять новому поколению читателей.
Отнюдь не устарела горячая любовь отца и матери Базарова к своему сыну, сумевшему вырваться из их убогого уюта и пробиться к знанию. У нас вдоволь повестей о том, как старики тиранят молодежь; гораздо больше драматизма и грусти в истории, которую рассказывают явно реже, — о том, как родители стремятся сохранить любовь и доверие своих детей. И Тургенев показывает нам, насколько все это грустно и драматично.
Американский читатель со Среднего Запада откроет в русских пейзажах Тургенева что-то трогательно знакомое: холмистые поля с редкими перелесками, речонки, березовые рощи, небосвод, оглашаемый пением жаворонка; пшеницу, ячмень, лошадей за плугом… и крепостные крестьяне вместо наших рабов,[242] которых мы затем превратили в испольщиков Юга, в то время как наши северные либералы толковали об освобождении точно так же, как это делали более просвещенные тургеневские помещики.
«Отцы и дети» — глубокая, благородная книга, озаренная светом двух любовных историй, простосердечных, но волнующих, книга, исполненная Русской Тоски, смягченной той подлинной доброжелательностью, которая больше располагает к себе, чем вымученная бодрость. Книга эта не длиннее полновесной главы у Томаса Вулфа, этого русского из Северной Каролины,[243] или у Толстого, этого каролинского плантатора из России; короче говоря, ее лаконизм придется по сердцу большинству читателей.
1943ИЗДАТЕЛЬСКАЯ СТАРИНА
Тридцать с лишним лет тому назад, в 1914–1915 годах, трое молодых сотрудников книгоиздательских фирм ежедневно приходили в Гранд-отель обедать и воровать друг у друга идеи. Один был редактором в фирме Хольта, и ему предстояло прослужить в ней всю жизнь и в конце концов стать ее президентом; другой работал у Даблдея и больше всего интересовался рассказами для журналов; а третий был сотрудником издательства Джорджа X. Дорана — впоследствии ставшего крупным притоком бурно разлившейся Миссисипи объединенного Даблдея — и одно время сам пытался писать романы, но забросил это нелепое занятие и мечтал лишь о том, чтобы когда-нибудь стать партнером Дорана и избавить последнего от утомительной обязанности обедать с авторами и ездить по делам в Лондон.
Этих молодых людей (не то, чтобы уж очень молодых — им было лет по тридцать) звали Альфред Харкорт, Гарри Мол и Синклер Льюис: все мы весьма проворно спихнули с себя обязанности читать рукописи и принялись сочинять рекламные объявления и очаровательные краткие аннотации, в которых говорилось, например, что оптовый изготовитель детективов англичанин Ратислав Паллистер-Уоллоу обожает кошек и брюссельскую капусту — в те времена мы именно так себе представляли истерически-разнузданную рекламу.
В ту пору не знали развернутых на целую полосу реклам одной-единственной (и зачастую вовсе не такой уж хорошей) книги; не знали обществ любителей книги и уж, во всяком случае, не знали радио, выступая по которому писатели доказывали бы свое весьма сомнительное право на существование. В одном объявлении, умещавшемся на четверти полосы, я перечислял десятка два новых книг, снабжая каждую рекомендацией типа: «Забавная история» (по отзыву «Нью-Йорк геральд»). Иногда мне кажется, что эта система имела неоценимые достоинства, что сейчас над книгами нависла угроза превратиться просто в товар, столь же прибыльный и столь же скучный, как лезвия для бритв или патентованные средства от кашля. И я бы сказал, что наивные «исторические романы», которые мы тогда выпускали, были гораздо безобиднее широко рекламируемых исследований нравов при дворе Карла Великого, которые сейчас с серьезным видом издают даже самые солидные фирмы.
Но в одном издательстве сделали с тех пор огромный шаг вперед: молодой автор, даже зеленый новичок, подающий лишь некоторые надежды, там теперь встретит гораздо более радушный прием. Тридцать лет назад его принял бы айсберг в очках и немедленно отправил бы восвояси, а нынче начинающего автора, если он написал хотя бы посвящение и половину титульного листа, сам президент фирмы пригласит в ресторан и там будет разыграно несколько сцен из «Потерянного воскресенья».
В былое время молодого писателя, который осмелился бы попросить аванс, объясняя, что иначе он не сможет закончить наполовину готовый роман, выбросили бы в окошко — а некоторые издательства помещались очень высоко над тротуаром, на третьем или четвертом этаже тогдашних двенадцатиэтажных небоскребов. А теперь издатель сплошь и рядом сам предлагает аванс — и порой совершенно напрасно!
Тридцать лет тому назад мы все еще разрешали Англии водить нас на помочах. Слова «хороший писатель» и «английский писатель» были синонимами, и большинству издателей делалось просто смешно, когда какой-нибудь самонадеянный юнец высказывал еретическую мысль, что первоклассный американский писатель ничем не хуже посредственного английского. Все солидные издатели дважды в год совершали паломничество в Лондон, откуда они гордо возвращались с очередным шедевром миссис Литлтон Пагуейа (тетки туитского викария), повествующим о чаепитиях и ветках сирени, или с новым томом «Путешествий по Бирме» сэра Виктора Луеллина. Никому из них и в голову не приходило, что в каком-нибудь колледже в двадцати милях от Нью — Йорка, или на гринвичской квартирке за несколько трамвайных остановок от издательства, или даже за письменным столом в пятнадцати шагах от двери кабинета редактора сидит неизвестный молодой человек или девушка, который лучше пишет и глубже мыслит и чувствует, чем все английские светила за исключением десяти — пятнадцати подлинных мастеров.