Он сказал, что ему очень понравился вчера ее танец, хотя, признаться, не помнил ничего, кроме мелькания желтой юбки и маминого лица. Она мгновенно вспыхнула — изумительный смуглый румянец на всю щеку, достигающий голубой жилки, быстро пульсирующей на виске, — и сказала:
— Спасибо, конечно, но я еще так себе танцую. Это просто Инма — молодец, она гениальный педагог. А я просто так, беру двухлетний курс. Вообще-то я учу биологию в университете.
Он заставил себя еще поговорить о фламенко — видел, что ей приятна и важна эта тема, и приятно, что он интересуется… Да, ей нравится алегриас — за сложность. Там же, знаете, двенадцатисчетный ритм, довольно трудный. Ну, и богатство гитарного сопровождения, и запутанность танца… Еще, конечно, обожаю булериа — за живость, легкомыслие, хотя этот жанр, наверное, самый трудный во всем фламенко. Но в нем огромные возможности для импровизации, спонтанности, понимаете? Он может быть и диким, взбешенным, и очень горестным, ну… как мой характер. Там есть все эмоции, хотя довольно жесткие ритмические рамки. Ну да, для зрителей это просто — зажигательный танец, вы правы. А на деле — куча приемов и всяких сложностей. Я, скажем, долго не могла осилить таконео. Не знаете? Постойте, сейчас покажу… Начинается с голпе — полного удара одной ногой… вот т-так!.. сопровождается пяткой другой ноги и… возвращается к первой… Следите: так! так! и т-так… Заметили?
— Нет, — смеясь и любуясь ею, сказал он для того, чтобы еще посмотреть, как она среди улицы, не обращая внимания на прохожих, показывает ему «удар полной стопой».
— А вы ведь приезжий, да? Я местных сразу определяю. Что вы говорите, иностранец, а я подумала, что вы откуда-то с севера, у вас такой отличный испанский, только небольшой акцент, не могу определить — какой. Господи, да здесь все говорят, как бог на душу положит. Испанский язык — это такая мешанина. Знаете, одна мамина подруга в детстве приехала из Валенсии в Кордову, ни слова не говоря по-испански, в ее семье говорили по-валенсийски, это ж диалект каталонского, так ее определили здесь в католический интернат, колехио де монхас, где ей пришлось несладко: их там били линейкой по рукам, ставили на колени и заставляли при этом удерживать на вытянутых ладонях книги.
Мама? Ну… она сейчас живет в Мадриде, вышла замуж: лет пять назад, у него издательство, и ля-ля-ля, он такой элегантный, вежливый, обожает ее, — короче, терпеть его не могу! Нет, иногда я их навещаю. Нет, какой отец, вы что, забудьте. Я живу с тетей и бабушкой, вообще это неинтересно, переменим тему.
Они миновали авенида Сан-Фернандо с двумя тесными рядами апельсиновых деревьев, вышли на пласа де Херонимо Паэс, на которую великолепным барочным фасадом смотрело здание Археологического музея. С правой стороны фасада были возведены леса, портал затянут сеткой.
Там и сели в кафе, заказав по бокалу апельсинового сока. Где-то неподалеку громыхал барабан в сопровождении еще каких-то шумовых инструментов.
— Ну? — деловито проговорила она, вынимая из волос заколку; тряхнула головой, рассыпая кудри. — Давайте же. Рисуйте меня.
Он улыбнулся, извлек из заднего кармана брюк свой вечный блокнотик и стал рисовать, поминутно вскидывая глаза и встречая ответный мамин взгляд… Но она, видимо, не умела даже минуты посидеть спокойно.
— Показать фокус? — спросила она. Быстро разгрызла несколько семечек, выложила их на левое плечо… и тут же две голубки слетелись, сшибаясь и хлопая крыльями, подсуетилась и третья, и мгновенно семечки были склеваны. После чего улетели все, кроме одной, которая, опоздав к раздаче, продолжала переступать лапками по плечу девушки, обмануто озираясь.
— Видите, — сказала та. — Всегда останется такая наивная, что не теряет надежды. Вроде меня.
И проговорила, щурясь в солнечном узоре:
— Вообще-то меня зовут Мануэля.
— А я — Саккариас, — отозвался он.
Почему-то она пришла в восторг от его имени, даже руками всплеснула. Руки были необыкновенной пластической красоты, загорелые, как лакированные, точеные локти, тонкая белая полоска вкруг левого запястья — видимо, переодеваясь, забыла надеть часы. И он подумал: неужели торопилась?
— Мы с вами, — сказала она заговорщицким тоном, — могли бы быть — два рыцаря из домашней сказки.
— Из какой сказки? — машинально переспросил он, продолжая рисовать.
— Ну-у… такой, моей, домашней. Мне дедушка в детстве рассказывал разные истории, он был потрясающий рассказыватель историй. У меня вообще был уникальный дед, он умер два года назад, я ужасно скучаю. Он был садовым архитектором — знаете, что это такое? Например, сады Алькасара… Все эти величественные аллеи — их ведь тоже сочиняли художники, понимаете? Я в них просто выросла. Так вот, дедушка рассказывал истории — слушаешь, не оторвешься. И всегда разделял: эта — народная, эта — книжная, а эта — домашняя. Не знаю, почему разделял, разница в том, что в «домашних» всегда действовали два благородных рыцаря: дон Мануэль и дон Саккариас. И начинались они всегда одинаковым зачином: «В старинном прекрасном городе Кордова жили-были два благородных рыцаря: дон Мануэль и дон Саккариас». — Она расхохоталась. — И при всем их благородстве это были изрядные головорезы.
— Все рыцари были головорезами, — заметил он. — Этика Средневековья.
— Да нет, — возразила она. — Вроде бы наши два братца, они были великодушны и прекрасны… но почему-то их преследовали враги. И они все время скрывались, каждый раз так изобретательно! — дедушка был гениальный выдумщик разных приключений! Помню, в одной истории дон Мануэль и дон Саккариас бежали от какого-то злыдня-епископа черт знает куда, на какие-то далекие острова. И там заделались морскими разбойниками.
— О! Недурная карьера.
— Да-а, морскими разбойниками. И тут дон Саккариас узнает, что гадина-епископ схватил его возлюбленную и замучил в застенках, вместе с новорожденным сыном…
Он поднял голову от рисунка, внимательно посмотрел на девушку.
— В каких застенках? — спросил он.
— Ну-у… наверное, в застенках инквизиции. Ведь в нашем Алькасаре чуть не до середины XIX века размещался Трибунал Святой инквизиции. У нас тут неподалеку даже музей есть, можно посетить, но не советую: дыбы, колеса, испанские сапоги, и прочая прелесть — б-р-р-р! Так вот, дон Саккариас, несмотря на то, что братья дали клятву никогда не расставаться во мщении, вернулся один в Кордову, переодетым в сутану монаха, ухитрился пробраться в покои епископа и! — она с торжествующим выражением сжала в кулаке ложечку, на манер кинжала, — и заколол его! Молодец, правда?
Так и сидела, продолжая победно сжимать в кулаке ложечку. Кордовин задумчиво, без улыбки смотрел на нее, пытаясь поймать нечто важное, мелькнувшее сейчас в уме, нечто очень важное… Не связанное с девушкой. Сутана монаха, заколотый епископ… Зачем, вдруг подумал он со странной, неизвестно откуда налетевшей тоской, зачем я отдал его — туда?
— Дедушку, между прочим, звали Мануэль, — продолжала она. — Как и меня, и брата. Это родовое имя. В детстве я спрашивала: — «А куда же делся дон Саккариас?» И дедушка всегда говорил: — «Настанет день, он вернется. Он когда-нибудь явится».
Она улыбнулась, чуть наклонившись к нему:
— И вот вы явились…
— Боюсь, ненадолго, — отозвался он, завершая набросок. — Мне уже сегодня надо уезжать. Ну, вот, такой эскиз.
— Покажите-ка! О, похоже… Вы сделаете с него мой портрет? Большой? Прямо так, с голубкой на плече? А как он будет называться?
Он собирался ответить: «Девушка с голубкой», но вдруг вспомнил вчерашнюю песню и сказал:
— «La blanka paloma de Cordoba».
Где-то за углом громыхал и громыхал барабан, и чьи-то дружные глотки восторженно взрёвывали в такт ударам.
Надо было сматывать удочки… Хорош конспиратор, одуревший от вида юного личика. Поднял глаза и снова залюбовался этим родным контрастом серых глаз и черных кудрей.
— Я очень благодарен, что вы меня не прогнали, — серьезно проговорил он. — Теперь вот память останется.
Да: и сейчас самое время расстаться.
Да: она поразительно похожа на маму в юности, но, надеюсь, ты-то еще не в маразме и не примешься таскаться за этой милой танцулькой по Кордове, прорубая просеки в туристической толпе. Ну же: давай, говори красивые слова, подари ей набросок, прими «ах!» и благодарный поцелуй в щеку, и вали, наконец, на все четыре.
— И откуда же должны были отпустить Маноло? — спросил он.