— Короче, я не слишком-то знаю всю эту историю. Но что точно: многие здесь предпочитают помалкивать, что их предки из евреев. Так уж тут вышло. А мой дедушка, например, — он запрещал отзываться о евреях плохо. И однажды при мне дал оплеуху Маноло, когда тот захотел выкинуть одну вещь. То есть, не выкинуть, ну… обменять на очередной кортик, или там кинжал…
Она оживилась, задумалась. Помолчав, сказала:
— У нас ведь дома есть одна еврейская штука… Очень старая, правда. Не веришь? Показать?
О, нет, к сожалению, ему уже и правда стоит поторопиться.
— Ну и хорошо. Только взглянешь и сразу поедешь.
А это уже ни в какие ворота не лезет, сказал он себе, когда ж ты собрался сматываться — на ночь глядя? Вот приказ: ты проводишь ее до дома, ну, может, вежливо взглянешь на какую-то там их «еврейскую штуку» и марш в отель: побросать в чемодан шмотки и ехать. Надо как следует обдумать свои ближайшие действия, срочно заказать билет на…
Однако время бежало, и тот, чьи приказы он только и признавал, похоже, пребывал сейчас в безмолвном и беспомощном любовании.
Он был уверен, что живет она в одном из современных жилых кварталов новой Кордовы, и был удивлен, когда выяснилось, что чуть ли не весь день они кружили по улочкам неподалеку от ее дома; однажды даже прошли мимо дверей, но в тот момент она как раз увлеченно о чем-то рассказывала и «не стала отвлекаться». Между тем, этот старый беленый двухэтажный дом — типично кордовская каса — произвел на него неотразимое впечатление.
Прямо с улицы Мануэла отперла ключом деревянную, с железными заклепками, почти черную дверь с маленькой бронзовой кистью женской руки в центре. Чувствуй себя совершенно свободно, обронила она, дома только бабушка, и она не отличит тебя от святого инквизитора. А тетя сегодня на почте во вторую смену.
Дверь открылась в маленькое, украшенное мавританской лазурной плиткой парадное, из которого три ступени вели к кованой решетке, словно бы вывязанной крючком трудолюбивой кружевницы. А за решеткой открывался просторный патио такой благородной, даже изысканной красоты, что хотелось остаться и провести здесь несколько часов. Пол и фонтан в центре дворика были выложены тускловато-белым мрамором, стены облицованы до середины все той же местной плиткой асулехос, но уже в пурпурно-лиловой гамме. Две явно древних и явно привезенных с каких-то раскопок колонны — одна красноватого, с золотой искрой, другая бело-голубого мрамора, с резными и почти целыми капителями, — поддерживали деревянную галерею второго этажа. И старый плетеный стол, и три плетеных кресла, с зеленым пледом, перекинутым через спинку одного из них, и разновысокие горшки, кувшины и вазы с пестро-красной и белой геранью вдоль стен, и забытая на столе медная турка, горевшая красноватым огнем в фокусе уползающего солнечного луча, и чьи-то маленькие, сброшенные у входа в дом, кроссовки (одна на боку)… — все это являло картину такой теплой домашней жизни, такой укоренённости, такой незыблемости бытия и достоверной принадлежности, что он и шагу не хотел дальше сделать; все стоял бы так и обсматривал каждый листочек, каждую плитку.
Заметив его блаженную оторопь, девушка сказала:
— Нравится? Видишь, а ты упирался… Такие старые дома, конечно, не всем по вкусу. В них своя специфика. Я-то здесь выросла, и, честно говоря, не понимаю — как можно жить в многоквартирных коробках. А вот Маноло называет наш дом старым сапогом и душной пещерой. Он знаешь, когда построен? Я и сама не знаю — когда. Даже дедушка точно не знал. Но уж эти вот две колонны правда привезены дедушкиным прадедом из самой Медины Асаары — был такой древний прекрасный дворец, разрушенный берберами, тут недалеко, километров восемь от Кордовы. Просто мы всегда в этом доме жили, и все. Ну и перестраивали его, конечно, раз двести. Пойдем, покажу тебе комнаты…
Она пошла впереди него, открывая двери.
На первом этаже размещалась большая сумрачная кухня, с нарочито старой утварью и двумя чугунными утюгами на полке. Оба ее окна, с ромбами зеленого и синего стекла, выходили в патио. Из кухни дверь вела в столовую, которую Мануэла по-кордовски именовала комедор — великолепную квадратную залу со старой темной мебелью, с буфетом, звонко глядящим желто-зелеными керамическими блюдами и чашками. За столовой расходился в обе стороны коридор, налево — комната Маноло, с компьютером, тренажером, музыкальным центром и узкими стеклянными витринами, в которых висели и разложены были разного вида кортики и кинжалы; направо шли двери в ванную и сквозной безоконный чулан, из которого еще один, узкий темный коридор вел к лестнице на второй этаж, и к двери в еще одну комнату.
Повсюду была совершенная мешанина из старой и современной мебели, но старой было больше: в столовой, кроме веселого буфета и просторного стола, окруженного стульями с высокими тронными спинками, стояли еще три сундука вдоль стен и нечто вроде секретера, на котором была раскрыта на подставке огромная — вдвое больше обычной — пухлая книга. Это Библия, через плечо пояснила Мануэла, очень старинная, дедушка читал по вечерам, да и бабушка тоже, когда еще была в порядке.
— А на какой странице открыта?
— Понятия не имею, сам посмотри.
Он заглянул: действительно, очень старая книга, век шестнадцатый-семнадцатый — жаль, некогда ощупать-осмотреть…
— Открыта на эпизоде с жертвоприношением Авраама, — сообщил он, и прочитал: «Ahora se que temes a Dios, porque no me has negado ni siquiera a tu hijo unico».
(«Ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога, и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня».)
— Только не придумывай глубоких смыслов, вале? Это тетя смахивает пыль перьевой болтушкой, ветер листает страницы, ну, и так далее. По-моему, ее бы стоило просто поставить в шкаф, но тетка у меня с приветом, знаешь, — семейные традиции, патриархальный уклад и все такое. А сама, небось, наверху себе пристроила еще одну душевую.
— Ну, а на втором этаже, — сказала она, сворачивая экскурсию, словно ей в голову пришла какая-то новая срочная мысль, — там три комнаты: моя, мамина, когда она приезжает, и еще один закуток, если кто из друзей останется ночевать. А еще выше — теткина мансарда… Она, между прочим, тоже рисует, и очень высокого о себе мнения, так что я не рискую тебя туда волочь, хотя там забавно.
— У тебя замечательный дом… — сказал он искренне. — Правда, замечательный, Мануэла. Спасибо, что привела. И вообще, спасибо… за весь этот день. А сейчас я уж точно должен идти.
Она смотрела на него, будто ждала чего-то или силилась придумать еще что-нибудь, что удивило бы его, остановило. Совсем как он сегодня утром. И вспомнила:
— Да, а как же та штука? Ну, та, старинная… Взгляни уж напоследок, это минута, и пойдешь.
Взяла его за руку — первое прикосновение за весь день, которое обожгло его, как мальчишку, — и потащила в чулан-закуток, из которого еще одна дверь вела…
И в этом закутке, под портретом какого-то мрачного седобородого каноника, резко обернулась, как оступилась, приникла к нему и, обхватив обеими руками за талию, поднялась на цыпочки, и совершенно по-детски стала целовать в лицо, тычась, куда попадала.
От неожиданности он задохнулся, стиснул ее, и потрясенными губами ринулся встретить губы, что одновременно тянулись к нему и уклонялись от встречи.
Было нечто запретное в этих странных слепых ожогах-прикосновениях, нечто родственное — так губами трогают температурный лоб своего ребенка. И в этой невозможности проникнуть в нее настоящим глубоким поцелуем тоже было — новое, волнующее, смешное…
— Ты… колючий! — проговорила она с детской досадой, слегка оттолкнувшись от него обеими руками, как отталкиваются от берега. — Ну, пойдем, я же хотела показать тебе. Это в бабушкиной комнате…
И открыла дверь, нимало не заботясь о безобразном стрелковом профиле его фигуры. Он ослеп от света, упавшего на него, и конвульсивно соорудил из обеих ладоней амбразуру в области паха.
— Не бойся, ее не разбудишь, — сказала Мануэла так, словно сейчас, там, в закутке ровным счетом ничего не произошло. — Кроме Альцгеймера, у бабушки еще полная глухота. Тетка перед уходом ее покормила, теперь она будет спать часов до шести, потом я ее помою и накормлю.
Какая тетка, какой Альцгеймер, о боже, смилуйся, дай же мне силы доползти до отеля…
В этой комнате, с двумя большими окнами на улицу, из обстановки современным было разве что инвалидное кресло, в котором спала очень бледная, иссохшая старуха… Кровать в углу, комод, три стула и круглый стол пребывали в комнате, вероятно, со времен ее заселения… Здесь, надо полагать, и жили оба старика, пока дед не умер.