— И откуда же должны были отпустить Маноло? — спросил он.
Она ответила просто:
— Из тюрьмы. — Не в первый, видимо, раз отвечая на этот вопрос. — Он убил человека.
И мигом ощетинилась, заговорила горячо и напористо, он же только смотрел на мимику ее губ, на райское яблочко дрожащего подбородка, на едва уловимое биение голубой жилки на шее…
— Вы, конечно, тоже из тех, кто ля-ля-ля правосудие-законность, и все такое… Тогда скажите мне по совести: вы встречали хотя бы одного человека, который подставил бы левую щеку, когда его двинут по правой, а? Честно отвечайте!
И он услышал одну из тех печальных историй, которые, увы, в одночасье опрокидывают жизнь настоящих мужчин: из студентов — в узники…
— …Эти два ублюдка обманом затащили Альбу в квартиру, надругались, вышвырнули, и она пришла прямо к Маноло, потому что ей некуда было идти. Дома ее убили бы, у нее такой строгий отец — Маноло сам боялся к ней притронуться! А тут такая беда, и такой позор. И он сказал ей: Альба, их, конечно, будут судить, но пусть их судят уже мертвыми… Потом, на одном из свиданий в тюрьме, он мне сказал: «Понимаешь, иха, есть такие моменты в жизни, когда мужчина сам себе должен стать законом, иначе незачем жить…» Короче, он переживает, что не успел убить второго, а только ранил.
Неплохая реакция у парня, подумал Кордовин, да и парень — молодец.
— Пистолет? — спросил он.
— Кортик, — отозвалась она. — Маноло коллекционирует морское оружие.
Какая странная, мелькнуло у него, какая странная сегодня, колюще-режущая встреча…
— А что — его девушка?
— Плачет, — неопределенно ответила Мануэла, и он подумал — теперь хорошо бы, чтоб эта Альба дождалась парня из тюрьмы. Всяко ведь бывает… И неожиданно для себя строго проговорил:
— А ты-то, смотри мне, сама не иди наобум черт-те за кем!
Глянули друг другу в глаза и рассмеялись. И сразу оба легко перешли на «ты», словно избыли какую-то досадную повинность, а теперь можно обо всем как следует поговорить.
— Ты так похож на Маноло, — удивлялась она, — особенно с первого взгляда и издали… ужас! Представляешь, как я вчера испугалась: то ли отпустили, то ли сам убежал… Худой, стриженый, и дико так смотрит, просто глазами ест!
— …Но я же старикашка, — удивлялся он, — как же ты спутала…
— Никакой не старикашка, ты что, чико! — возмущалась она. — Немного морщинок на лбу… ну, и тут, возле рта. И ни одного седого волоса!
— Фамильный устойчивый пигмент, — отозвался он не без удовольствия.
Тут подошел парнишка-официант, спросил, не хотят ли они еще что-то заказать.
— Нет, спасибо, — отозвался Кордовин.
— А ваша дочка?
И Мануэла ахнула и захохотала, а он состроил оскорбленную мину, погрозив неизвестно кому кулаком.
— Не обращай внимания, — сказала она. — Это Борха, он ухлестывал за мной прошлой осенью, я его отшила…
Они рассчитались, поднялись и пошли в сторону пласа Сенека, и только тут стало ясно — что так страшно громыхало последние полтора часа: у входа в молодежный хостель, недалеко от мраморной, в складках белой тоги, безголовой статуи Сенеки, бесновался стихийный ударный оркестрик. У ребят, впрочем, было два настоящих барабана, но на этом сходство с оркестром исчерпывалось. Остальные инструменты заменяли пустые бутылки, по которым колотили вилками и ножами, пластиковые бутыли из под молока, заполненные какой-то гремучей дрянью, и, наконец, судейский свисток во рту у симпатяги-толстяка в красной майке и полуспущенных бермудах. Под его-то управлением оркестрик и грохал на всю Кордову. Ритмично отсвистывая и смешно дрыгая волосатыми ногами, толстяк с неутомимым энтузиазмом дирижировал кодлой, то задирая большой палец вверх, то указуя им вниз римским жестом — добивай! — словно бы ссылаясь на безголового Сенеку по соседству.
* * *
Обедать решили во вчерашнем ресторане, который так ему понравился. Сидели в патио, среди цветов, под бело-красным, как арки Мескиты, полотняным навесом, от которого на лицо Мануэлы падала золотисто-алая тень, придавая всему ее облику нечто знойное, киношное, лайнерно-океанское. Говорила она не умолкая, и все на какие-то вселенские темы: «Например, спрашиваю, как будущий биолог, этично ли создание клонов: вот ты захотел бы, чтобы некто в точности повторял все твое существо? (О, вчера я мечтал прижать такой клон к груди и назвать его мамой.)», — он в ответ кротко улыбался, избегая иронизировать. Тем не менее, дважды за время обеда они умудрились поспорить, едва не поссорились и сразу помирились. Огонь, думал он, разглядывая ключицы олененка в распахнутом вороте ее мальчишеской рубашки, огонь из всех орудий, гаубицы — пли! И впервые в жизни пил чудесное местное вино, которое она заказала: сладкое, терпкое, с ароматом апельсиновых плантаций.
Думать о том, что за ним кто-то охотится, что в жизни его — безумный кавардак, что в кармане у него взрывоопасный чек на двенадцать миллионов евро, что ему немедленно надо убираться из Кордовы… — думать обо всем этом, находясь рядом с нею, было просто невозможно…
А видел ли он в Кордове то-то и то-то? Тогда надо немедленно туда пойти. Да как он смеет так говорить, он что, полагает, в Кордове, кроме Мескиты, уж и смотреть не на что?!
Проволокла его по улицам старого города, демонстрируя типичные кордовские дворики, называя имена хозяев — она тут всех знала. Дворики и правда были изумительные — укрытые за коваными решетками дверей, погруженные в зеленоватую глубоководную тень, они выглядели островками райской гармонии: изобилие красных цветов, глазастой керамики — то сине-зеленой, то терракотовой, — медных кувшинов, раскрашенных мадонн в домашних часовенках, фонтанов и амфор…
Затем они обошли еще несколько площадей, которыми необходимо было восхититься (он восхищался); наведались в музей художника Хулио Ромеро де Торреса, певца местных смуглянок (правда, его женщины похожи на меня? — что ты, они не идут с тобой ни в какое сравнение!).
Она останавливалась то у одного, то у другого здания, дворца, церкви, бывшей синагоги, и сама себя перебивая, принималась с места в карьер рассказывать очередную типичную историю старой Кордовы — с духами и привидениями, с маврами, цыганами, ведьмами, и прочими андалузскими веерами и кастаньетами…
— Вот, взять, к примеру, дворец Ориве… Посмотри, какой великолепный фасад в стиле… барокко, по-моему?
— Ренессанса, — поправил он.
— Отлично, запомню. Давай приткнемся тут, в тени, история длинная… Когда-то в старину здесь жил судья дон Карлос де Усель, вдовец, с единственной дочерью, как водится — неописуемой красавицей. Звали ее донья Бланка. Это известная сказка, она даже в фольклорном сборнике есть, «Легенды старой Кордовы».
Пусть, думал он, пусть еще немного продлится наваждение. Буквально часа через два я сяду в машину и больше никогда ее не увижу, эту мою не-мать и не-дочь…
— …Ну, вот, и когда донья Бланка брезгливо отстранилась от настырной цыганки, та стала ее проклинать, и крикнула: «За свою гордыню ты заплатишь вечными страданиями!»… Прошло три года, слова цыганки забылись. И однажды поздно ночью в двери дворца постучали. Вышел сам дон Карлос со слугами. Перед ними стояли три еврея и просили выслушать их. И хотя дон Карлос был разгневан, он все же приказал слугам принести огня и разрешил непрошеным гостям говорить… Путники рассказали, что пришли из Толедо, что им негде переночевать, потому что в городе перед ними закрылись все двери — никто, само собой, не хотел впускать в дом евреев. Они просили разрешить им провести ночь хотя бы в патио. Судья подумал и согласился…
— А кто такие евреи? — спросил Кордовин.
— Ты не знаешь? — удивилась она, и посмотрела недоверчиво. — Ты что? Ты в самом деле не знаешь?
— Так объясни же…
— Ну, это… да нет, ты меня разыгрываешь! — пристально вгляделась в его прищуренные глаза. — Конечно, разыгрываешь… Но, может, ты вот чего не знаешь: в старину их было много в Испании, и они были богаты, образованны, занимали в обществе блестящее положение. Потом, в конце пятнадцатого века, их выгнали Исабель и Фердинанд со своей инквизицией. Но не всех. Были такие, кто сдался, смирился, просто решил стать испанцами, лишь бы не расставаться с родиной… Понимаешь?
— Не совсем, — он с жадным любопытством смотрел на нее…
…скорее, на мимику лица, которая менялась ежесекундно в зависимости от того, как на лицо падал свет. Эта девушка за несколько часов оживила и одухотворила собой целые картины его детства, и он следил только, чтобы бьющаяся где-то у горла нежная благодарность вдруг не выплеснулась каким-нибудь глупым неуместным всхлипом…