когда Юрко целовал его перед сном. Вспомнил его тонкие рассыпающиеся волосики, разгарчивое лицо, когда шестилетний малыш садился на коня со смешанным выражением восторга и ужаса в глазах!
И теперь единая надежда сохранить и передать власть – Ванята, Ваня, четырехлетний увалень… Не будут уже смешно ссориться братья, точно два медвежонка, молча, сопя, выдирать друг у друга из рук какую-нибудь глиняную свистульку или деревянного резного коня… Не будут! И как они, постоянно ссорясь, все одно не могли жить друг без друга… И как же теперь?
Софья плакала. О несбывшихся отцовых замыслах, потерянных своих мечтах, о старой матери, не умеющей скрыть возраста своего, о погибших в немецком плену братьях, о надеждах, которые всегда обманывают нас, даже сбываясь.
Софья плакала, а Василий, устыдясь, подумал, что плачет она о сыне, и неуклюже прикоснулся к ней, полуобнял, пробормотав: «Господь… Воля его…» У него оставался Иван, оставались не свершенные суздальские дела, Псков и Новгород, которые нельзя было отдавать латинам, тысячи дел, малых и больших, из которых и состоит то, чему название – вышняя власть, и от чего властитель, не жаждущий проститься с престолом, не должен, да и не может, отстраниться даже на миг! У нее – лишь горечь несбывшихся надежд, своих и родительских, горечь смутного позднего озарения, что иной судьбы, кроме сущей и уже состоявшейся, ей не дано, как не дано иного супруга, кроме Василия, и иной земли, кроме Руси, Руссии с ее снегами, лесами, морозами, с ее нравным народом и потаенными обителями иноков в древних борах и чащобах, блюдущих, как они сами глаголют, истинные заветы Христа…
Василий дернулся. Еще раз неуклюже приобнял ее за плечи. Собиралась Дума, и пора было выходить к боярам.
На сенях, у входа в думную палату дворца сидели, сожидая князя, двое бояринов: оба седатые, оба, уложив старческие длани в перстнях на тяжелые трости – Костянтин Дмитрич Шея-Зернов, коему пошло уже далеко на восьмой десяток, и Иван Андреич Хромой, шестидесятилетний муж, из широко разветвившегося рода Акинфичей, на коего Костянтин Шея ради разницы лет взирал слегка покровительственно.
И тот и другой в долгих шубах: Иван Хромой в собольей, а Костянтин Шея в шубе из седых бобров; и оба в круглых, высоких, опушенных сибирским соболем шапках, с тростями с резными навершиями зуба рыбьего, только у Костянтина Шеи рукоять украшена бухарскою бирюзой, а у Ивана Хромого посох усыпан речным северным жемчугом. Они пришли решать о мире с Новым Городом и теперь сожидали останних бояр Думы государевой. Оба знали о стыдном двинском погроме, и у обоих были к тому свои зазнобы. Костянтин Шея выдал дочь замуж за несчастливого ростовского князька, схваченного и ограбленного в Орлеце. «Отличился зятек!» – со снисходительной насмешкой отвечал теперь Шея на вопросы, попреки и сочувствия ближников. И не понять было, сожалеет ли он сам об оплошке ростовского зятя, радуется ли зазнобе родича, не поддержавшего семейную честь. А Иван Хромой, вдосталь обеспокоенный судьбою своего самого крупного владения, все не мог допытать: пограбили новгородцы волость Ергу, доставшуюся ему вместе с рукою сестры убитого на Воже Монастырева, или обошли стороной? Свои холопы оттоль еще не прибыли, а от посельского дошло зело невразумительное послание, процарапанное на бересте, что, мол, «Ушкуеве пакостя Белозерский городок ограби, а ле сёла ти невеле бысть». Что хотел сказать посельский этим «невеле бысть», Иван Хромой, как не бился, понять не мог. И теперь, окроме дел государевых, сожидал встречи с княжьим гонцом, дабы уяснить размеры возможных проторей.
Поглядывая друг на друга, бояре, своих бед не касаясь, вели неспешный разговор о том, что волновало всегда и всех: честь в Думе была по месту, кто кого выше сидел, да и выгодные службы, на которые могли послать, а могли и не послать, решались по ряду и родовой выслуге. Тому и другому не нравилось начавшееся при Василии Дмитриче засилие наезжих смоленских и литовских княжат, Ростиславичей и Гедиминовичей. Обсудили и осудили входившего в силу Ивана Дмитрича Всеволожа: «Торопит князек! Побогател-то с Микулиных волостей, не инако! С наше бы послужил исперва!» Потом перешли на только что прибывшего на Москву литовского князя Юрия Патрикеевича, что «заехал» многих бояр, получивши место в Думе не по ряду и заслугам, а единственно по тому, что Гедиминович великой княгине Софье по пригожеству пришел. «Больно много воли бабе своей дает!» – снедовольничал Хромой, не называя поименно ни Софью, ни Василия. Шея лишь дернул усом, смолчал. Корить великого князя – самое пустое дело!
– Он-ить и вашего Федора Сабура заедет! – не отступался Хромой. – И Воронцовых, и Митрия Василича, и Собакиных, и Добрынского!
– Ну, Федор Сабур тех всех выше сидит! – возразил Шея, слегка пошевелясь в своем бобровом опашне. Со спокойствием, рожденным преклонностью лет, стал перечислять, кто под кем должен сидеть и сидит в Думе государевой из Вельяминовых, Акинфичей, Кобылиных-Кошкиных, Зерновых, Бяконтовых, Морозовых и Квашниных. Выходило, что бояре старых родов пока не очень-то уступали наезжим княжатам.
– Выше всех сидел при великом князе Дмитрии Федор Андреич Свибл! – не удержавшись, похвастал Хромой местом опального старшего брата. Шея, хитро скосив глаз, глянул на него. Акинфичи сумели не пострадать после опалы старшего родича, а все же Ивану Хромому говорить того бы не след!
– Выше-то выше, да вишь и не усидел! – возразил он с подковыркою. – Бога в кике не хватило!
Готовый разразиться спор, впрочем, утих, ибо в покой вступил Иван Федорович, а за ним, опираясь на посох и прихрамывая, его старый отец, бессменный при покойном князе посол ордынский Федор Андреич Кошка.
– Что, не заратилась Орда? – обратился к вошедшим с вопросом Костянтин Шея, показавши при этом как бы желание встать, приветствуя Федора.
Иван, румяный, кровь с молоком молодец, на голову выше отца, ответил за родителя:
– Куда! Там у их ноне колгота опять. Едигей, кажись, задумал хана менять, дак не до нас им!
– Дак как, други, будем с Новым Городом решать? – вернул разговор к тому, что предстояло на Думе, Костянтин Шея. – Погромили нас на Двине?
– Слух есть, – хрипло