Для какой бы жизненно важной цели Деншер ни возвратил себе свои прежние комнаты, он возвратил их не для того, чтобы принимать там Милли Тил: впрочем, это ничего не изменило в его тоне, в выражении радостной готовности, словно он уже полностью был как раз таким, каким старался не быть, – совершенно бессердечным и подлым. В действительности ритм развития его внутренней драмы был настолько быстрым, что немедленно возникшее понимание невозможности, рожденное у него прямой и неожиданной просьбой Милли, произвело довольно зловещий эффект, по-настоящему его напугав. Оно выявило для него всю меру напряженности, реальную силу его вполне созревшего теперь мотива. Оно, разумеется, не вызвало в нем протеста против выявившихся фактов, но сделало их ясно видимыми, словно бы уже освещенными лучами успеха. Однако сердце его затрепетало чуть ли не в ужасе еще до лучей успеха. А ужас этот был всего лишь страхом перед осуществлением счастья: только ведь это уже само по себе было симптомом. Поэтому визит Милли, на теперешней шкале необходимостей, представился ему величайшей нелепостью, перспективой совершенно неприемлемой и, более того, если говорить прямо и грубо, такой, что испортит ему всю игру; пойти в этом на поводу означало бы, несомненно, избрать один из многочисленных способов свалять дурака, какие беспрестанно попадаются на его пути. Тем не менее это стало бы способом, с которым ему легче всего было бы заранее примириться. Созревший мотив, в отношении которого Деншер не испытывал ни малейших иллюзий, в течение часа завладел в его воображении его новым жильем: и он теперь увидел свое жилье на его обычном месте, где все уже распаковано и расставлено, где все устроено, закрытым и запечатанным для чистоты и целомудрия Милли, для ее красоты, не важно, как ненадолго она обрела бы здесь пристанище. Существовали обстоятельства, о которых она никогда не узнает, не почувствует, не уловит в атмосфере, хотя это не могло изменить того факта, что ее невольная прикосновенность к ним не может никому принести ничего хорошего. Отличать хорошее от дурного и испытывать угрызения совести – это его дело. Так что он вдруг почувствовал, что все части головоломки сложились воедино, тогда как Кейт проявила восхитительное непонимание этого. Впрочем, разумеется, когда же это бывало так, чтобы его слово не было последним? – Кейт всегда проявляла благородство.
И вот что проявлялось во всех случаях в те первые дни в Венеции, проявлялось каждый раз, особенно под давлением той ситуации, когда нашей помолвленной парочке удавалось, по доброму капризу Фортуны, улучить полчаса наедине: они оказывались обречены – хотя Деншер всегда считал такие полчаса результатом собственных усилий – тратить часть столь редкого события на удивление по поводу собственной удачи и обсуждение его странного характера. Таким был случай, когда можно было бы предположить, что Деншер уже так или иначе привык к этому, случай, когда наша девушка – всегда готовая, как мы вполне могли бы сказать, произнести последнее слово – предоставила ему возможность воспользоваться тем благом, что она исправила все видимые неправильности, а также ее поддержкой, знакомой ему по другим стадиям их отношений. И все же это по-прежнему был тот случай, когда он вполне мог, чуть напрягая воображение, как настаивала Кейт, разобрать, в результате явного развития критической ситуации, какая идея миссис Лоудер ее определила. Идея ее была такова – и она вполне отвечала интересам и планам Кейт, как та откровенно призналась, – что ему нужно всего лишь подождать и посмотреть, как обернутся события, чтобы понять, как поразительно справедлива эта идея. На всю эту очевидность Деншер ответил, что, конечно, вмешательство тетушки Мод не было тайной даже для его «ясного» видения с того самого момента, как она написала ему, со всей характерной для нее концентрацией мысли, что, если он найдет способ приехать в Венецию на две недели, она может гарантировать, что он нисколько не сочтет это промахом с его стороны. Тетушке Мод и правда было свойственно делать такие вещи таким манером, точно так же как ему свойственно, он готов в этом признаться, делать другие подобные вещи, должно быть поражая их всех – не правда ли? – во исполнение указания миссис Лоудер. Указание ее, разумеется, имело прямое отношение к тому, что она говорила ему на Ланкастер-Гейт перед его уходом, в тот вечер, когда Милли не смогла приехать туда из-за нездоровья; оно, кстати, было вполне сравнимо с тем многозначительным высказыванием тетушки по приписываемой ему – Деншеру – безмерной доброжелательности. Молодой человек был вынужден обсуждать свое положение исключительно с Кейт; он не разговаривал об этом с самой тетушкой Мод, отчего эти обсуждения несколько страдали – в том смысле, что он не мог ничего переложить, как сам он выражал это про себя, – на других людей. Уши его, когда он оставался наедине с собою, горели при мысли, что тетушка Мод просто подвергла его испытанию, увидела, каков он есть, и поняла, что можно с ним сделать. Ей надо было только свистнуть ему, и он явился на зов. Если она сочла его доброжелательность вещью само собою разумеющейся, ее расчет оправдался, как и заявляла Кейт. Неспокойная совесть, как из-за собственной гибкости, которая являлась плодом его убеждения, что гибкость, разумеется в определенных пределах, есть такой же образ жизни, как любой другой, только лучше некоторых, так и – особенно – из-за путаницы, возможно воцарившейся по поводу реальной причины его приезда: эта внутренняя боль не совсем исчезла даже под влиянием стиля, каким бы чарующим он ни был, тех поэтических версий, что предложила ему Кейт. Даже возвышенное изумление и восхищение, вызываемые в нем Кейт, не способны были примирить Деншера с собой, когда существовало нечто, совершенно отличное от всего этого, не позволявшее ему чувствовать себя правым. Из-за отсутствия мира с самим собой Деншеру между тем захотелось увидеть – и, кстати сказать, впервые в жизни, – действительно ли в данном случае это есть одно из столь необходимых условий счастья, как принято обычно считать и как сам он с уверенностью полагал до сих пор. Он совершенно явно ввязался в авантюру – он, который никогда не считал себя способным на это, – и ему очень помогало, что порой он мог сказать себе, что ему никак не следует пасть еще ниже. У себя в гостинице по ночам, оставаясь наедине с собой, или во время немногих одиноких прогулок поздними вечерами он находил время размышлять, шагая по запутанным аллеям или бродя по пустынным участкам, под нависавшими над ними темными, полуразрушенными дворцами, у которых он останавливался в отвращении из-за отсутствия в себе легкости и где редкий звук шагов поражал, словно па запоздалого танцора в опустевшем праздничном зале, – во время таких интерлюдий он холодно обдумывал разные возможности, даже, моментами, опираясь на тот принцип, что краткие безрассудства – самые лучшие, считал, что немедленный отъезд не только возможен, но и необходим. Однако стоило ему только перешагнуть порог палаццо Лепорелли, как он увидел, что отдельные элементы картины, как говорят художники, составляются иначе. Он начинал понимать, что отъезд не сократит, а лишь сделает гораздо более грубым его безрассудство и что, сверх всего, покуда он еще реально ничего не «начал», а только подчинялся, соглашался и всячески потакал другим и смотрел на все сквозь пальцы, у него нет повода относиться к самому себе с неумолимой строгостью. Единственное, что ясно вырисовывалось во всех этих затруднениях, было то, что он должен всегда, что бы ни случилось, поступать как джентльмен – к чему, несомненно, добавлялась несколько менее блистательная истина, что затруднения порой способны нарушить свою утомительную скуку вопросом: а как, собственно, должен поступать джентльмен? Такой вопрос, поспешу я добавить, ни в коем случае не был для Деншера главным вопросом. На него одновременно взирали три женщины, и хотя такое затруднение, с точки зрения преодолимости, не было идеальным, у него, хвала Небесам, существовали свои, вполне выполнимые правила. Главным правилом было – не оказаться скотиной в ответ на дружелюбие. Он проделал весь этот путь сюда из Англии не для того, чтобы оказаться скотиной. Он и подумать не мог о том, что вышло бы из его двух недель, как бы ни были они осложнены, в Венеции с Кейт, если бы он повел себя как скотина. Деншер вел себя с миссис Лоудер не так, будто, исполняя ее указания, он ее понял, – он этого не делал, опять-таки не желая оказаться скотиной. А то, что он менее всего готов был сделать, чтобы разрядить обстановку, наступило скоро и неизбежно: он сдался – как джентльмен – о, это-то несомненно! – неожиданному впечатлению, произведенному бедной, бледной, изысканно утонченной Милли в роли хозяйки великолепного старинного дворца, в силу создавшихся условий одаривающей их всех гостеприимством с таким радушием, какого ему за всю его жизнь не приходилось встречать.